Суббота, 23 Декабрь 2023 00:44

Орлиная наследница

Оцените материал
(11 голосов)
  • Автор: Хейдалин
  • Рейтинг: PG-13
  • Жанр: драма, фэнтези
  • Количество: 101 стр.
  • Примечание: Профиль авторки на Книги Фанфиков: https://ficbook.net/authors/5135998 Телеграм-канал: https://t.me/halldisheim

Глава 1. Дочь ярлины

Фаригард, Халльдисхейм, 1152 год от Великой Зимы

Клинки сталкиваются, короткий звон металла ласкает слух — Бринья отводит удар за ударом, выжидая время для атаки. Ученический меч, тупой и кривоватый, не лежит в руке столь же хорошо, сколь её привычное оружие — однако слушается, покуда рука её тверда.

 

      — Ну же, старушка! — смеётся Сольвейг, наседая на Бринью и вынуждая пятиться назад, — неужто совсем размякла в плаваниях своих?

 

      Бринья молча отражает атаки, нахмурив вспотевший лоб. Она знает, что соперница уже тоже на пределе сил: коса Сольвейг, тонкая и жёсткая, словно кнут, промокла до нитки, а сбитое дыхание слышно каждый раз, когда она вновь силится сказать какую-нибудь колкость.

 

      Они потеряли счёт времени в своём шутливом поединке: кажется, целую вечность они борются на истоптанной траве в одних нательных рубахах, распугав и кур, и коров, и соседских сыновей. Босые, со смехотворным оружием в десятках зазубрин от неопытных учениц — совсем как в бесконечно далёком их детстве.

 

      — Нападай же, ну, вот она я!

 

      Сольвейг на секунду открывается для удара — и Бринья попадается раньше, чем успевает распознать уловку. Противница ловко ныряет вниз, уворачиваясь от удара, а её клинок скользит остриём по икре Бриньи — будь он настоящим да заточенным как следует, та бы рухнула оземь с надрезанной мышцей на ноге.

 

      — Что, всё те же приёмчики, лисья ты дочь? — Бринья, удержав равновесие, пользуется моментом, чтобы отдышаться. Волосы и рубаха её насквозь мокрые, словно после хорошего ливня.

 

      — Признаться, ни на ком больше не работают, одна ты ведёшься до сих пор, — Сольвейг играючи перебрасывает меч из руки в руку. — Вон, обернись, сестра твоя пришла посмотреть, до конца ль ты прыть свою и доблесть растерять успела.

 

      Бринья не оборачивается, на сей раз разгадав хитрость — однако позади действительно притаилась Гутрун, младшая её сестра, с такими же светлыми косами и пытливым небесно-голубым взглядом.

 

      — Сестрёнка! — кричит она, перевалившись через забор. — Полно, сестрёнка, волнуемся мы! Ты не пила, не ела — как сошла с корабля, так сразу умчалась мечом махать! Думаешь, если матушка в столицу уехала, тебя не дождавшись, так всё сразу можно стало?

 

 

      — Уймись, а! — в сердцах кричит Бринья в сторону голоса — резко, но не злобно, чтобы не спугнуть дитя ненароком. — Ступай подарками любоваться... да к ужину не жди: по многому я здесь истосковалась!

 

      Клинки скрещиваются, оттесняя друг друга. Сольвейг снова усмехается: её лицо так близко, что Бринья может видеть веснушки на её щеках и капельки пота над губой. Обе налегают, но всё-таки Сольвейг удаётся оттеснить назад — шаг за шагом, медленно, но неотвратимо.

 

      — Как честь перед роднёй будешь восстанавливать? — с улыбкой шипит Сольвейг, поддразнивая; её руки, не выдерживая натиска, дрожат. — Дочь ярлины — да уступила простой крестьянке!

 

      Бринья чувствует, как Сольвейг ослабляет хватку, и отступает сама: сохранив прежний натиск, и тупым мечом проткнула бы плоть без труда. Сильна она, но неуклюжа как молодая медведица, и силу свою рассчитывать не научилась пока: как бы не аукнулось ей это однажды.

 

      — Жалею я просто тебя, Сольвейг: хоть и плавала целый год, но зато питалась вволю, а ты отощала совсем, — Бринья с лёгкостью отражает серию коротких стремительных ударов, не без удовольствия замечая, что каждый последующий слабее и небрежнее предыдущего. — Как взгляну на тебя, так диву даюсь: мяса на костях не больше, чем у братца моего.

 

      Сольвейг теряется: не со злым ведь умыслом Бринья это говорит, просто не знает ни нужды, ни труда тяжёлого — впрочем, что взять с дочери ярлины!

 

      Вылетают у Сольвейг из головы все приёмы и уловки — а без них, в грубой силе, у неё шансов нет: даже спустя год безделья руки соперницы едва ли утратили сотую долю своей мощи. Под бледной кожей всё так же видна каждая напряжённая мышца, твёрдая, как железо, — а на предплечье всё так же начертана несмываемой краской неизвестная руна.

 

      Много лет уже её тайна будоражит Сольвейг разум, но сколько ни выпытывай у Бриньи, что означает этот символ да кем оставлен, — наотрез отказывается она говорить.

 

      Быть может, Бринья и сама этого вовсе не знает.

 

      Задумавшись, Сольвейг едва не пропускает удар — меч плашмя опускается на ключицу, не прикрытую даже тканью. Она изворачивается из-под клинка, но даже ловкость, самое надёжное её спасение, уже на исходе.

 

      Последние попытки отбиться Бринья отражает играючи. В очередном выпаде она бьёт по мечу — Сольвейг устремляет всё внимание лишь на то, чтобы удержать его в руке, и теряет бдительность; не успевает опомниться, как в её шею уже упирается остриё.

 

      — Забыла я сказать тебе, подруга моя, — усмехается Бринья, — что и в путешествии повидала множество славных женщин, на дружеский поединок согласных.

 

      Сольвейг заливается краской, а затем с досадой бросает оружие на землю и поднимает руки в знак примирения. Бринья с торжествующей улыбкой отходит назад.

 

      — Сестрёнка! — Гутрун вновь подаёт голос, перелезает через забор и мчится по истоптанной траве. — Папенька печалится: мясо готово уже, стынет, а тебя всё нет и нет. Я уже год с сестрой старшей не могла отужинать — и сейчас не стану, покуда не вернёшься!

 

      Бринья садится перед сестрой на корточки.

 

      — Уже возвращаюсь, — мягко улыбается она и вытаскивает из пышной сестриной косы травинку. — Не успеют угли в камине остыть, как я за столом буду.

 

      Гутрун целует её в лоб и убегает; только сейчас Бринья замечает на ней новенькие красные сапожки. Всем Бринья привезла по гостинцу: сёстрам — одёжку да обувь, чтобы сидело впору да бегалось вволю, брату — гребень да зеркальце, чтобы перед свадьбой прихорашиваться, папеньке — котелок из металла диковинного, который варит быстрее и вкуснее любой их домашней утвари.

 

      Одна лишь матушка ничего не попросила, ведь нет ни в чём нужды у ярлины Фаригарда; а коль даже есть — едва ль то можно найти на богатейшем из заморских рынков.

 

 

      — Будь у меня добрый клинок, не встала бы ты на ноги после того, как я тебя ранила, — обиженно говорит Сольвейг, поднимая меч и вонзая его в поваленное неподалёку дерево. — И вообще — поддавалась я, думала, ты и впрямь забыла, как с мечом управляться.

 

      Бринья запускает пальцы в волосы. Не признать в ней сейчас знатную деву, если не присмотреться: одёжка простая, вид потрёпанный — ни дать ни взять крестьянка работящая, что плуг таскает не хуже лошади.

 

      Садится она на траву, усталая, и смотрит в темнеющее небо: давно ей не приходилось видеть небо Халльдисхейма, почти уж забыла она его цвет. Быстро пролетит остаток лета — вновь упадут снега и поднимутся бури, в которых не видать ни тепла, ни света; закатится солнце за горный хребет и не покажется до самой весны. Порою оно напоминает Бринье матушку: та тоже всегда такая холодная, отстранённая и далёкая — бесконечно далёкая, даже если рядом сидит…

 

      — И всё-таки славной воительницей ты станешь, нечего такой делать на кнорре, — продолжает Сольвейг. — Будь моя воля, всё на свете отдала бы, чтобы в твоём теле быть, а не в этом худосочном — а то сколько ни тренируюсь, сильнее тебя не стану.

 

      Она оглядывает себя с омерзением — давно таится в ней эта зависть, с детства раннего. Ещё тогда Бринья выделялась среди прочих девчонок, выше была и шире в плечах — так и прибилась к ней худенькая, недоношенная Сольвейг, крестьянская дочь. Защищала её Бринья от любой напасти и учила с клинком обращаться — стали они с годами подругами верными, только вот от жизни со временем захотели разного.

 

      — Не желаю я быть воительницей. Надеюсь, не застану то время, когда придётся взять в руки оружие и на драккар взойти: жить спокойно не смогу, зная, что плачут по мне матушка, сёстры и невеста милая, — Бринья утирает пот с лица и отряхивается. — Хочу по миру странствовать, объезжать чужие страны — но не захватчицей, а гостьей.

 

      Сольвейг переплетает растрёпанную косу, рыжей змейкой свисающую на грудь с выбритой по бокам головы.

 

      — «Странствовать»… — ворчит она. — А что суженая твоя? Она, птица оседлая, так и будет песни тоскливые в разлуке слагать, пока ты заморские вина пробуешь. Что тогда?

 

      — А может, и не будет… Может, и со мною захочет уплыть. А если не захочет, тогда… — Бринья тяжко вздыхает и с досады пинает босой ногой камень. — Самой от этих мыслей тоскливо: я ни по матушке, ни по сёстрам даже не скучала так сильно, до боли в сердце…

 

      Сольвейг резко дёргается и роняет из руки косу.

 

      — Ни даже по мне? — бормочет она и быстро опускает взгляд. — А, да будет у тебя время поразмыслить. А пока мы обе здесь, можно и в таверну заглянуть — ты уж, наверное, забыла, какое у нас тут на вкус пойло! Твоя птица дивная там трелями заливается по вечерам, её тоже навестишь — ну, как в баньку сходишь да отужинаешь.

 

      На последних словах Сольвейг еле заметно мрачнеет: она-то мяса не видала вот уже несколько месяцев.

 

      — Знаешь, что? Пойдём-ка со мной, сёстры мои тебя как родную за столом примут, — широко улыбается Бринья, кладя руку ей на плечо. — Гостьей почётной будешь, да и ты ведь меня почти победила — лучший кусок тебе отдам.

 

      Сольвейг нагибается, чтобы поднять башмаки, и отворачивается.

 

      — Ты же хорошо меня знаешь, Бринья, — полушёпотом бормочет она, — не смогу я зайти в твой дом как подруга добрая: нет мне среди твоей семьи места.

 

      Она молча обувается и уходит прочь, не проронив больше ни слова.

 

***

 — Плесни-ка нам эля, мальчик, — Бринья надвигает на глаза капюшон и подзывает хрупкого русоволосого юношу с оленьими глазами, снующего меж пирующими. — И где же Арнлейв? Если здесь она, скажи ей, что возвратилась невестушка её из похода долгого.

 

      В таверне жарко и шумно. Бринья, довольно улыбнувшись, располагается на своём любимом месте — в самом углу, под прибитой к стене медвежьей головой. За год этот уголок немного изменился: рядом с медвежьей теперь висит ещё и оленья, а деревянная лавка устлана мягкими шкурами.

 

      Любит Бринья это место не только из-за трофеев на стенах: укрыта она здесь надёжно от глаз чужих. Нет-нет, да и признают в ней дочь ярлины — женщины выслужиться захотят, юноши ластиться начнут, как коты бездомные, по ласке истосковавшиеся.

 

      Юноша молча кивает, потупив глаза. Сольвейг присаживается рядом, плотоядно, по-лисьи улыбаясь и провожая взглядом его тонкую фигуру.

 

      — А он недурён собой, — лениво мурлычет она, вытянув худые ноги, — как думаешь? Коль гостьи разойдутся дотемна, предложу ему досуг скрасить.

 

      Она жмурится и закусывает губу — ни дать ни взять лисица!

 

      — Не мастерица я оценивать мужскую красоту, ты знаешь, — отвечает Бринья, — но разве достойный это поступок, чужого сына портить? Кто его в мужья-то возьмёт тогда?

 

      Сольвейг усмехается, сверкая серыми глазами.

 

      — Да разве пойдёт приличный юнец в таверну пьяным женщинам пойло разливать? Это перед нами недотрогу строит — а сам небось каждую ночь под хозяйку ложится или ещё под кого. Вон, гляди, как бёдрами виляет!

 

      Сольвейг несильно толкает Бринью кулаком в плечо. Юноша возвращается к их столу с огромным деревянным кувшином и двумя кружками; сопровождает его женщина в скромных одеждах и плаще из перьев, завидев которую, Бринья срывается с места.

 

      Арнлейв простирает руки для объятия. Её тёмно-русые локоны мягче любого заморского шёлка, что повидала Бринья в своём странствии, а кожа всё так же горяча. Они целуют друг друга в лицо, в шею, в губы — под стук кружек и гул пирующей толпы, ровно как и год назад при прощании.

 

      — Уж начали серебриться мои волосы, пока ждала тебя, — молвит Арнлейв, не разжимая объятий, — так и боялась встретить тебя седою старухой, а может, и не встретить вовсе…

 

      Бринья гладит её по щеке тёплой ладонью.

 

 

      — Зря волновалось сердце твоё: не военный ведь то был поход, — улыбается она. — Да и много лет уж не с кем воевать нам: мудрая кюна наша со всеми соседками мир прочный заключила. Длинной будет наша жизнь, любовь моя, вольготной и неразлучной.

 

      Улыбается нежно Бринья, но сомнение проскальзывает меж прочими мыслями: давно ведь не созывали в столицу ярлин, а теперь вот созвали зачем-то — не по своей же воле мать оставила родной дом! Она, как и Арнлейв, птица оседлая — развалится без неё гнездо.

 

      — Ох и хорош эль! — доносится до них захмелевший и довольный голос Сольвейг, уже пристроившей у себя на коленях краснеющего юношу. — Ты смотри, Бринья: зазеваешься — я и твою кружку осушу!

 

      Она хихикает, прокрадываясь цепкими пальцами под заплатанную рубаху прелестника и прижимая ближе хрупкое извивающееся тельце. Бринья оборачивается и разрывает объятия.

 

      — Да пусти ты его, — усмехается она уголком рта и отпивает. — Пусть лучше ещё принесёт. Ты с нами, любовь моя?

 

      Арнлейв пожимает плечами, когда Бринья протягивает кружку ей.

 

      — Совесть не позволит, Бринья, и без того бездельничаю сегодня. Я ведь уже много лет скальда, моё ремесло — в этой таверне песни петь да историями народ развлекать, а не напиваться до беспамятства. А коли в свой дом пригласишь — я разделю с тобой и хмельной сосуд, и ложе, и судьбу.

 

      Бринья, на радость подруге, почти не пьёт. Сольвейг громко икает и подливает себе эля, одной рукой обхватывая талию юноши — тот уже сидит смирно и, кажется, даже сам подставляется под небрежные и грубоватые от хмеля ласки.

 

      — Согласна я с тобой, чудо пернатое: доброе пойло любую историю из головы выметет и любую песню расстроит, — вставляет она и пытается подлить себе ещё — но кувшин, к её величайшему огорчению, пуст. — Дурная бы тогда из тебя скальда вышла — зато какая счастливая!.. Ну-ка, красавчик, слезь с меня.

 

      Она грубо отталкивает юношу и принимается шарить в маленьком мешочке на поясе — долго и безуспешно. В конце концов удача всё же ей улыбается, и на стол с громким звоном падают два медяка.

 

      — Вот, ещё на одну хватит. Сбегай-ка — и возвращайся поскорее, — юноша торопливо удаляется, и Сольвейг, хохотнув, вдогонку шлёпает его.

 

      — Не много ли тебе? — со вздохом говорит Бринья, окидывая её взглядом. — Последние, небось, монеты тратишь — подумай, как с юнцом управляться будешь, если тебя ноги даже до дома не донесут.

 

      — Донесут, уж я-то свои ноги знаю. А монеты эти мои, кровно заработанные, не твоё дело, на что я их спускаю, — улыбка сползает с лица Сольвейг. — Мало у меня радостей, Бринья, нет почти — только вот эль, друг мой старый, и ласки юных прелестников: вот как этот, красоты дивной, ещё бы белокурый был… А, да что с вами говорить, я ведь среди вас одна ценю красоту юношей!..

 

      — Не гневайся: такими нас всех сотворила ясноликая Бергдис, — смиренно произносит Бринья, чуть склонив голову — будто даже здесь, в полумраке таверны, Богиня-защитница наблюдает за ней со своего золочёного небесного трона. — Когда придёт время, она призрит каждую из своих дочерей — да будут вечно сиять её крылья.

 

      — Да не оставит нас её милостивый взор, — продолжает Арнлейв, прижимаясь своим тёплым телом к невесте.

 

      Сольвейг, молча кивая, вновь поднимает почти пустую кружку в знак согласия. Вот и юноша возвращается с наполненным кувшином, и снова принимает она его в свои разгорячённые объятия — ничуть не изменилась в этом за год плутовка Сольвейг. Богиням известно, сколько раз оскорблённые матери бранили её и посылали ко всем чудовищам Фьотрхейма — но ни к каким чудовищам она не спешит, ей милее общество податливых юнцов.

 

      Оставшийся эль Сольвейг допивает одна — позже, вынося её, хмельную, из таверны, Бринья украдкой добавляет в её пустой мешочек несколько мелких монет.

 

***

— Спой нам, Арнлейв, спой!

 

      Младшие сёстры Бриньи, светловолосые и светлоглазые, толпятся возле скальды — та виновато улыбается, положив голову на плечо любимой.

 

      — Я бы с радостью, но тальхарпа моя в таверне осталась — так торопилась я Бринью увидеть, что забыла впопыхах, — а без неё и песня не складывается, и голос не льётся.

 

      Тихо потрескивают дрова в камине, отблески огня пляшут в диковинных медных статуях, охраняющих хозяйский покой — просторно и величественно в доме ярлины. Сольвейг положили по наставлению Бриньи в лучшую из гостевых комнат — о прекрасном юноше она забыла уже на пороге таверны.

 

      — Тогда расскажи историю! Об острове мёртвых дракониц, или о призрачном флоте, или о ледяных великаншах, что живут по ту сторону горного хребта! — не унимаются девочки. Сигне, младшая, уже придвигает к Арнлейв неровно обтёсанный стул и тянет её за подол плаща — та болезненно отдёргивается.

 

      — Да, расскажи!

 

      Арнлейв косится на Бринью, как на своё спасение. Хоть она и скальда по призванию, но теряется перед чистыми детскими взглядами: куда привычнее ей слух посетительниц таверны услаждать. Им-то любая песня по нраву, любая история, даже нескладная, на ходу сочинённая. Столько рассказала их Арнлейв за свою жизнь, что уж и не помнит, какие в книгах вычитала, а какие сама придумала — какие быль, а какие небыль.

 

      — Гутрун, Сигне! Оставьте гостью: время сейчас для сна, а не для песен, — приходит на выручку Бринья и дважды хлопает в ладоши, привлекая внимание. — Коли матушка уехала, я тут за главную — потому не перечьте!

 

      Не сразу, но разбегаются сёстры по своим спальням. Не слушаются они её так же, как слушаются мать: нет ещё у Бриньи ни взгляда тяжёлого и волевого, ни голоса зычного, приказывать привыкшего. Да и не видит вовсе она себя ярлиной — а коль так, то и незачем на суровую родительницу походить.

 

      Арнлейв улыбается и целует Бринью в шею. Тихо у камина и спокойно теперь, когда угомонились сёстры: лишь слышно, как на мужской половине дома хозяйничают с посудой отец и брат. Неусыпно бдят они за покоем ярлины, и дочерей её, и подруг дочерей её — вот и комната Бриньи готова, а постель убрана, чтобы можно было пригласить на неё дорогую гостью. Уединяются они наконец.

 

 

      — Сколько же птиц было убиенно, чтобы тебя укрыть, — шепчет Бринья, осторожно снимая с Арнлейв диковинный плащ — шелестят перья, словно листва дерева на ветру. — Не жалко ли?

 

      Усмехается еле заметно Арнлейв — и всё-таки необычные у неё глаза, чёрные, как истлевшие угли, не видала Бринья таких глаз даже у жительниц тех земель, где все сплошь темнокожие и темноглазые. Забирает скальда плащ, бережно кладёт возле постели, словно драгоценность, и проворно расправляется с нехитрым одеянием Бриньи. Тонкие у Арнлейв пальцы и на первый взгляд слабые, как у юноши, — ни боли, ни шрамов не знавшие, — но не обманывает себя Бринья, ведь порою струна тальхарпы может ранить больнее самого острого клинка, а шрама не оставить.

 

      — Жалею я лишь о том, что допустила нашу разлуку, — Арнлейв обвивает руками её шею, перебирает пальцами спутанные волосы. — Не давались мне весь этот год песни весёлые — знала бы ты, как бранили меня в таверне за это.

 

      — Ну теперь-то будут им весёлые, вместе их петь будем — так громко, что даже во Фьотрхейме услышат, — улыбается Бринья. — А самую весёлую споём на свадьбе нашей, если не раздумала.

 

      Арнлейв припадает к губам невесты, прижимаясь к горячему телу. Укладывает на мягкое покрывало, проводит кончиками пальцев вниз по груди — аккуратно, невесомо.

 

      Прикрывает глаза Бринья, подставляясь под мокрые поцелуи — да вспоминает об историях минувших лет, о первых дочерях Бергдис, которых сотворила она подобными себе. Совершенны были те творения — жили они в гармонии друг с другом, и не было тогда страданий и раздора; и рождали они дочерей от одного лишь воззвания к богине — а та, всезнающая и всевидящая, лишь тем помогала, что поистине к тому готовы да не сгубят жизни ни своей, ни чужой.

 

      Порою раздумывает Бринья украдкой о том, каково было бы с невестой иметь дочь, что на них обеих походит, обеих матерями зовёт — но давно были те времена, никто уж не помнит, кроме книг древних.

 

      Почти сразу засыпает Арнлейв, когда заканчивают они, и Бринья пристраивает голову на её вздымающейся груди. Всё у неё есть здесь, в Халльдисхейме, всё, чтобы быть счастливою: однако знает она, что не пройдёт и месяца — вновь потянет её вдаль, вновь обратит она свой взор в сторону бескрайнего моря.

Глава 2. Когда тоскует скальда

Тяжко Сольвейг просыпаться: голова гудит, а тело словно в свинец обратилось. Не видит она почти ничего, глаза разлепив, — но ощущает, что постель под нею много мягче устланных шкурой досок, привычного её ложа, и изумляется, как только понимает, где оказалась.

 

      Светло вокруг, хоть и не понимает Сольвейг, откуда свет этот идёт: больно привыкла она то во мраке жилища своего просыпаться, то на стогах сена в чужих дворах, да в обнимку с юнцами миловидными — ещё засветло, чтобы не заставали матери, жёны да сёстры. Едва привыкают глаза к свету, осматривается она вновь — и в просторной горнице обнаруживает себя, в постели огромной, с резными колоннами и мягкими подушками. В такой, думается Сольвейг, впору самой кюне возлежать со своим прекрасным мужем.

 

      Едва оправившись от увиденного, замечает она в углу комнаты белокурого юношу в голубом платье — стоит он спиной к ней и с какими-то тканями возится: должно быть, нарядами любуется. Хоть и не видит Сольвейг его лица, но узнаёт сразу: лишь один отважился бы сам заявиться туда, где она почивает.

 

      — А я-то уж думала, прибрала меня Бергдис к рукам во сне: уложила в своих чертогах роскошных, где вьются у моего ложа юные прелестники, глаз радуют, — усмехается она, морщась и прижимая пальцы к виску; юноша вздрагивает и оборачивается. — Иль не признал ты меня вовсе, а, Эйнар?

 

      Всё так же он ослепительно красив, как и на последней их встрече, когда Сольвейг под покровом ночи пробралась в окно его комнаты, — словно вылитый из серебра идол Льювинна, бога любви, защитника целомудренных юношей и верных мужей. Однако взгляд небесно-голубых глаз его омрачён печалью.

 

      — Как я мог не признать, Сольвейг, душа моя! — взволнованно шепчет Эйнар, вздымая тонкие брови. — Глазам только не поверил: в нашем доме скорее приютили бы волчицу бешеную, чем тебя… Ох и разгневается матушка на Бринью, если узнает!

 

      Сольвейг, пошатываясь, встаёт с постели и небрежно завязывает шнурок на рубахе. Эйнар бледнеет и кротко улыбается — экий плут, экий артист! Наряды он перебирал, как же: небось выжидал, пока проснётся она и довершит начатое в ночь их последней встречи.

 

      — Многого не дано узнать твоей матушке, прекрасный мой Эйнар, — Сольвейг берёт его за талию и привлекает к себе, — хоть и хочет она казаться грозной и всевидящей: нет для бешеной волчицы большего удовольствия, чем дразнить пастушков. Спит ли Бринья?

 

 

      — Да, — отвечает Эйнар полушёпотом, краской заливаясь. — Умаялась сестрица с дороги, ничем её не разбудишь. Подожди, Сольвейг, дай сказать…

 

      Смотрит Сольвейг на него и налюбоваться не может на такого красавца. Впервые его ещё в детстве встретила, когда он на прогулку за Бриньей увязался — и подумала, будто вовсе он и не сын жестокой ярлины, а один из тех юношей, что в чертогах богинь мёд павшим жёнам подливают и косы плетут. По крайней мере, так ей самой тогда рассказывали: ни к чему ведь дитяти малому знать, что ещё те юноши там делают.

 

      — Вот и славно: ей тоже лучше не знать ни о чём, — перебивает его Сольвейг, плутовато улыбаясь, и запускает пальцы в его распущенные волосы, блестящие и шелковистые.

 

      — Сольвейг, стой, погоди… — Эйнар дрожит и извивается в её руках, уворачиваясь от прикосновений.

 

      — Иди же ко мне, не упрямься, — лениво бормочет она, наслаждаясь его деланым сопротивлением: ещё и дразнит её, губу закусывая. — Или противна я тебе стала? Решил всё-таки, что не ровня я тебе, знатному сынку?

 

      — Да послушай же ты меня, Сольвейг! — он наконец вырывается из её объятий, закрывается руками и отворачивает пунцовое лицо. — Печальная новость у меня: со дня на день зажену выдадут, не смогу больше быть с тобою.

 

      Вновь застывает Сольвейг на месте от удивления. Знала она, что должен был рано или поздно настать этот день: прочие юноши в возрасте Эйнара давно в матерних домах не сидят, а некоторые уж и вовсе детишек нянчат, — но не хотела и думать о разлуке. Да и слишком занята была ярлина Исанфри́да делами Фаригарда и дочерями ненаглядными, чтобы сыну жену подыскивать, и потому был Эйнар чуть свободнее ровесников своих. Отрадно было Сольвейг пользоваться этой свободой…

 

      — Как так — зажену? — только и может произнести она, присаживаясь на край постели.

 

      Эйнар тяжко вздыхает.

 

      — Как застала тогда матушка меня вместе с женщиной, убоялась позора и пожалела, что так долго в матернем доме держала. Многие ведь в мужья меня просили, а она отказывала, всех недостойными считала… А теперь выбирает из тех, кто есть. Объявила: как вернётся из столицы, так решит, за кого мне идти.

 

      Хмурится Сольвейг в ответ его словам, задумавшись крепко. Нет в их городе женщины виднее самой Исанфриды — значит, «достойную» она ищет в иных краях, может, и вовсе за морем, где только Бринья бывала. А значит, увезут прочь прекрасного Эйнара, объятий её не познавшего.

 

      — Я ведь даже ни имени её не знаю, ни лица: а вдруг она злая, уродливая или старше меня в три раза? — продолжает Эйнар причитать. — Стольким её гостьям-воительницам мёд подносил; только взглянешь — и сердце сразу в пятки: у воительниц-то нрав тяжёлый!.. Ах, если бы мать могла тебя посчитать достойной! Лишь тебе я отдал бы невинность — лишь за тобой последовал бы к богиням после смерти твоей.

 

      Усмехается Сольвейг, взгляд поднимая.

 

      — Прямо-таки последовал бы?

 

      — Без сомнения, бесценная! — выдыхает Эйнар. — Хотя какой толк говорить об этом: с нелюбимой женой я первый от тоски зачахну…

 

      Он опускается перед ней на пол, уткнувшись в её колени лицом — рассыпаются светлые локоны, словно золотые нити. Дрожат его худые плечи от рыданий: так убит он горем, что Сольвейг саму почти тянет заплакать от жалости.

 

      — Не кори жизнь, Эйнар, — медленно, нараспев говорит она, гладя его по голове. — Исполни лучше просьбу мою прощальную.

 

      Рыдания утихают.

 

      — Всё что угодно, душа моя, — заплаканный, он поднимает голову.

 

      — Коль вправду хочешь стать моим мужем, налей ритуального мёду и распей со мной, словно и впрямь нас годи венчает, — произносит она лукаво, волосы его перебирая, как скальда перебирает струны. — Пусть не увидят люди нашего союза — увидят зато Бергдис, и Льювинн, муж её прекрасный, и все богини чертогов небесных.

 

 

      Встаёт Эйнар, утирает слёзы и уходит просьбу исполнять; провожает Сольвейг взглядом его тонкий стан, что никогда ей не достанется. Позывы тела навязчивы — будь её воля, другой совсем была бы просьба. Однако не глупа Сольвейг: знает она, что даже самая бешеная волчица не будет жрать овец на хозяйском дворе.

 

      Не похож Эйнар на прочих юношей, простецких и распутных, что на первой же встрече дают собою овладеть, весь азарт мигом убивая. Как с городом своим, видать, была с ним сурова ярлина Исанфрида; строго воспитывала — наказывала прятать природу юношескую, губительный дар Фьотры. И красавец этот непорочный уплывает из её, Сольвейг, рук — стремительно, неотвратимо…

 

      Эйнар возвращается — но с встревоженным лицом и пустыми руками.

 

      — Сольвейг, беда! Матушка приехала, беги скорей: узнает твоё лицо в этот раз, и не сносить тебе головы!

 

      Вскакивает на месте Сольвейг, о печали своей мигом позабыв: знают все, что страшна ярлина Исанфрида в гневе, холоден её взгляд и тяжела рука. Вот уж почти слышны шум голосов и топот копыт — леденеют у Сольвейг пальцы, пока отворяют ставни и распахивают окно.

 

      — Эйнар! — окликает она его, уже наполовину перелезши наружу. — Скажи, прекрасный: неужто правда мы видимся в последний раз?

 

      Слёзы падают на его щёки, сверкая, как драгоценные алмазы: словно и впрямь принял его обличие сам Льювинн, чьи застывшие слёзы порою прячутся в недрах гор и иле бурных рек.

 

      — Да, — отвечает он дрожащим голосом, вздыхая. Не дождался он венчания богинями — может, оттого что даже богини в страхе отворачивают свои лики, когда на горизонте появляется ярлина Исанфрида. — Лишь об одном тебя прошу: не забывай меня, несчастного…

 

      Сольвейг, держась за карниз, свободной рукой берёт ладонь Эйнара и прикладывается к ней губами. Лишь на мгновение вновь закрадывается на её лицо плутовская улыбка — а затем дева мгновенно перемахивает наружу, окончательно исчезнув в окне.

 

***

Бьярт, отец семейства, молча вьётся около Исанфриды, то в тарелку ей еды подкладывая, то в кружку морсу подливая. Все собрались за столом отметить её прибытие, одного только Эйнара не видно. Он и раньше ранимым был и чувствительным, а теперь и подавно: в том он возрасте, когда юнец чуть что — сразу в слёзы бросается и в комнате прячется, словно зверёк какой в пещере своей.

 

      — Угомонись уже, Бьярт, и присаживайся со всеми, — говорит Исанфрида, лениво махнув рукой. — Надеюсь, получалось у вас с хозяйством управляться, пока я странствовала: вижу, дом не сожгли – и ладно.

 

      Повинуется муж и садится подле неё, платок на голове поправляя. Усталой с дороги выглядит матушка: запылилась рубаха, растрепалась коса. Да и не так уже молода она, чтобы неустанно разъезжать по всему Халльдисхейму, по лесам и скалам, степям широким и городам шумным: хоть белы без седины её волосы, время всё же оставило на ней свои следы — морщинами на лице, тяжестью в теле. Сжимается сердце у Бриньи, когда сознаёт она это.

 

      — Как поживают в Вестейне, матушка? Стоит ли ещё город, здорова ли ещё кюна? — спрашивает она будто невзначай, пустоту заполняя — а сама тем временем на свободное место подле себя косится. Думала она, что хоть в этот раз присоединится к ним Арнлейв — но, как всегда, ушла невеста бесшумно ещё ночью, оставив Бринью в одиночестве просыпаться. Странная она — нечего тут ни стесняться, ни страшиться: все здесь знают об их союзе, все его уважают.

 

      — Неспокойно в столице, — отвечает она. — Крепки её каменные стены, но боится Хьяльмвида, что не удержат они опасности настоящей: есть в столице и те, кому правительница наша не по нраву. Слухи распускают, что правая рука её, советница Гримгерда — жестокая сейда, что во многих злодеяниях повинна, а кюна её прикрывает. А ещё — что давно уж продалась она королеве Эрлендры и со дня на день ключи от ворот Вестейна ей вручит.

 

      — Проплывали мы мимо Эрлендры, — кивает Бринья. — Не разрешают больше там кноррам приставать…

 

      — Не слепа Хьяльмвида и не глупа, — продолжает Исанфрида спокойно. — Понимает она всё, стражей себя окружает да в люди только с девами щита выходит — оттого ещё больше болтать начинают. Однако на собрании нашем… — она делает паузу и понижает голос, — как-то обмолвилась она, что сделает всё возможное, чтобы войны избежать, если Эрлендра и впрямь обратит на нас свой жадный взор.

 

      — Трусиха она просто! — перебивает Гутрун, возмущённо ударяя кулаком по столу.

 

      Укоризненно мать качает головой.

 

      — Не нам её судить: много смертей и ужасов повидала Хьяльмвида на своём веку, знает, чего боится. Не за трусость её в своё время выбрали кюной, а за выдержку да светлую голову — а ты, Гутрун, лучше не встревай во взрослый разговор. Вон, снеси-ка брату одежду, чтобы постирал.

 

      Выбегает из-за стола Гутрун, Сигне хвостиком следует за ней, и продолжает мать:

 

      — Рассказывали все о дочерях своих — рассказала и я, что наследница моя выросла высокая и сильная, почти как дева щита. Только умом ещё дитя неразумное, жизни не знавшее, — усмехается она, утирая рот платком. — Новые люди нужны кюне, молодые и смелые — вот и согласилась я, как прочие ярлины, прислать старшую свою в подмогу.

 

      — Постой, матушка, да я ведь только приехала! — восклицает Бринья, вставая из-за стола. — Неужто совсем меня видеть не рада, что выгоняешь сразу?

 

      — Не выгоняю, а уму-разуму научить хочу, — твёрдо отвечает мать. — Больно разбаловала я тебя бездельем: то на чужих кораблях плаваешь, то носишься как дитя малое, хуже Сигне! Поедешь в Вестейн у самой Хьяльмвиды служить — чем тебе не странствие?

 

      Говорит Исанфрида об этом как о чести великой: понимает Бринья, отчего, ведь матушке самой доводилось плечом к плечу с кюной сражаться. Только не у всех в том счастье, не у всех судьба: иным милее лёгкость морского ветра, а не тяжесть меча и доспехов…

 

      — Привыкла я странствовать по зову сердца, а не по принуждению, — возражает Бринья.

 

      — Не перечь! — мать гневно повышает голос, резко поднимаясь. — Выезжаешь завтра утром, ещё затемно, отправлю с тобой несколько своих дружинниц. Попомни мои слова: сама потом поблагодаришь, что хоть теперь на верный путь направила. Даже брат твой скоро взрослую жизнь встретит — пора и тебе.

 

 

      — Путь-то, может, и верный — но твой, а не мой, — бормочет Бринья себе под нос.

 

      С тяжким вздохом выходит она из-за стола, голову опустив: кажется, будто совсем разлюбила её мать за год. Думает Бринья о подругах своих верных: и ладно, Сольвейг с ней поедет, они-то друг за друга хоть во Фьотрхейм готовы отправиться. А вот Арнлейв, что уж много лет ни ногой за городские стены…

 

      — А что — брат? — запоздало оборачивается она на пороге. — Неужто наконец отыскала Эйнару жену достойную? Кто же та счастливица?

 

      — Отыскала, — кивает мать. — Не скажут ни о чём тебе её имя и титул: из далёких она земель. Строит она корабль со столом пиршественным и ложем супружеским — а как достроит, то приплывёт за Эйнаром под покровом ночи. Унесут его волны навсегда за пределы Халльдисхейма — так что попрощайся с ним, благослови на супружество счастливое.

 

      Уходит Бринья, повинуясь — а Эйнар в это время, за стеной укрывшись, садится на пол и тихонько слезами заливается.

 

***

 

 

 

      Когда тоскует скальда — мертвеют под пальцами струны: не складывается песня у Арнлейв.

 

      Едва вернулась любимая её, как тут же покидает вновь — по надобности ли, по своей ли воле. Тут впору о разлуке песню написать — такую печальную, чтобы замолкали птицы и заливались слезами юноши, — но совсем молчит тальхарпа, и откладывает Арнлейв её.

 

      Обещала Бринья зайти под вечер, чтобы проститься и поцеловать в последний раз, и знает Арнлейв, что не захочет её отпускать — пусть гневается сколько угодно Исанфрида. Неужто невзлюбила она наследницу? Иль уберечь хочет, потому и прочь отсылает — но от чего уберегать? Мирный город Фаригард, спокойный, давно не видел он ни раздоров, ни угроз — Арнлейв сама не знает лучшего убежища от теней, что по пятам за нею следуют.

 

      Будь посмелее она — уехала бы вслед за Бриньей, расправила бы крылья, ведь убежище давно тюрьмой стало. Однако если настигнут Арнлейв — грозит ей иная тюрьма, в сто раз ужасней.

 

      Она берёт в руки смычок и медленно проводит пальцами по рунам, некогда на нём начертанным: инструмент — то же оружие, что благословляют перед боем на долгую службу. Тяжёлой будет эта служба грядущим вечером: сначала в слезах с любимой прощаться, а затем в таверне песни петь весёлые. Таково её призвание скальды, одинокое да безрадостное — быть ей всю жизнь печальной, как Соргюн, мудрая богиня, что покровительствует всем годи и гидьям, сейдам и скальдам.

 

      Арнлейв пролистывает тетрадь для песен в кожаном переплёте с замысловатым орнаментом — гостинец Бриньи из очередного странствия — и перечёркивает недописанные обрывки на последних страницах, нескладные да бессмысленные. Ничего нового не написала она с тех пор, как уехала Бринья в прошлый раз — и, видимо, ещё долго ей не суждено будет написать.

 

      Убирает она инструменты своего ремесла, далеко не пряча — есть у Арнлейв в таверне свой уголок, в который никто без её ведома не сунется и ничего в нём не тронет. Скальды в Халльдисхейме в почёте: сурово наказывают богини всех, кто их оскорбит. Не смеют забирать их после смерти ни Бергдис, ни Фьотра, а оставляют жить на земле в виде птиц певчих.

 

      Станет и она когда-нибудь певчей — и не будет тогда ей ни оков, ни горя.

 

      — Свейн, хозяйке скажи, что припозднюсь я сегодня, — на выходе из таверны окликает Арнлейв худенького юношу, протирающего стол. Тот кивает и к работе возвращается.

 

      Арнлейв выходит на дорогу, лошадиными копытами притоптанную. Ярко сияет на небе солнце — сияющий щит Бергдис, который она поднимает утром, мир земной освещая, а вечером опускает. Недолго ещё Халльдисхейму наслаждаться его теплом: лето здесь коротко, а осень — сурова.

 

      В час, когда не осеняет её всезнающая Соргюн своей мудростью, привычно Арнлейв уходить от людей ненадолго. Редко богиня захаживает в шумные города: не любит она суету людскую, среди которой теряются слабые голоса её почитательниц. Оттого и встречается с нею Арнлейв лишь в лесу или в поле — а когда возвращается, тальхарпа словно сама под пальцами играть начинает.

 

      Вот и редеют ряды домов бревенчатых, вот и проходит Арнлейв мимо последних одалей, что зажиточные женщины близ города возводят. Тихо и свежо в поле, шелестит с каждым порывом ветра её плащ, что для неё словно кожа вторая.

 

      Чернеет вдалеке полоса леса; за нею виднеется Ормхвит, мёртвый дракон, что простирается до другого берега огромным горным хребтом. Мало кто бывал по другую его сторону — ходят легенды, что спят там вечным сном древние скальные девы, могучие их праматери. Лежат они, говорят, под самой высокой горой, что постоянно обвалиться грозит — не спит лишь одна из них, могучая Гейрскёгуль, и держит гору, покой своих соратниц сберегая. Но порою и её в сон клонит — и тогда снова начинает дрожать огромная скала, и спускаются на Халльдисхейм лавины.

 

      Знает хорошо Арнлейв эту легенду: славная сложена по ней баллада.

 

      Перебирает прохладный воздух её тонкие косы, бусинами и перьями украшенные — рассказывала Бринья, что делают так в одной стране за морем. Оттого и по сей день Арнлейв порою за чужачку принимают — однако не обращает она на то внимания, ведь не лишено это смысла.

 

      Закрывает она глаза и взывает к своей богине древней песней-молитвой, ещё первыми сейдами написанной:

 

      — О Соргюн мудрейшая,

Ты всё на свете слышишь.

Слышишь ли, как я

Совета прошу?

О Соргюн печальная,

Ты всё на свете видишь…

 

      В блаженное спокойствие она погружается, пока поёт: услышала богиня священные слова, отвечает ей шелестом травы да лёгкими порывами ветра, от которых звенят загадочно бусины в волосах. И вот уже не так тоскливо Арнлейв от разлуки скорой: целый год ждала она Бринью в Фаригарде, подождёт снова.

 

      Уж почти допевает она до конца — но вдруг на пару мгновений гаснет свет под сомкнутыми веками, словно набегают вдруг на солнце тучи. Арнлейв в изумлении распахивает глаза и оглядывается на небо — чистое, никаких туч. Неужто померещилось, что мерцает солнце, как гаснущая свеча?

 

      Едва вновь она устремляет свой взгляд в землю, как вновь накрывается всё тенью — на мгновение, только на мгновение! Оборачивается Арнлейв вновь — летит в чистом небе что-то большое и чёрное, во тьму всё вокруг повергая. Чем ближе к земле оно, тем стремительнее тень расползается — срывается Арнлейв с места и бежит без оглядки, понимая, чья это тень.

 

 

      Цепенеет она от страха: много уж лет прячется она в Фаригарде, но отобрали у неё и это убежище. Вот-вот заметят её и узнают, одинокую в поле пустом: видны уже на земле знакомые очертания… Благо, недалеко уже до леса осталось — так громко колотится у Арнлейв сердце, что начинает она бояться, что не увидят её, а услышат. А тень всё удаляется — и наконец позади остаётся.

 

      Выдыхает Арнлейв, когда леса достигает и средь пышных ясеней прячется, и вновь в поле смотрит. Кружит совсем близко к земле её преследовательница, так и не заметив — а затем вновь в небо взмывает и в сторону Фаригарда улетает.

 

      Сползает Арнлейв по дереву на траву, еле дыша от страха.

 

***

 — Зря ждёшь: не придёт, похоже, твоя ненаглядная даже попрощаться. Матушка затемно приказала выезжать — неужто даже её гнева не боишься?

 

      Сольвейг скрещивает руки на груди; Бринья, заглянув ей за спину, с облегчением улыбается.

 

      — Придёт.

 

      На спине у Арнлейв висит сумка с нехитрыми пожитками, а на груди — тальхарпа. Лишь по ней узнаёт её сразу Бринья, ведь на глаза у Арнлейв накинут капюшон.

 

      — Здравствуй, любовь моя, — молвит она, улыбаясь. — Удержать тебя я не в силах, отпустить не могу — так позволь с тобою уехать.

Глава 3. Вестейн

Спокойна и ровна дорога до города, не встречается девам в пути ничего, что покой бы их потревожило. Тьяльви, их провожатая, хмура и молчалива — Сольвейг, напротив, раз за разом попутчиц разговорить пытается.

 

      — Скажи мне вот что, Арнлейв, — начинает она, направляя лошадь в сторону Бриньи: скальда сидит сзади в её седле. — Сколько мы тебя знаем, ни разу носа из Фаригарда не высовывала, а сейчас за нами увязалась. Отчего же, неужто осточертело тебе наконец в таверне голоса пьяные слушать?

 

      Арнлейв глаза опускает, крепко в талию Бриньи вцепляясь.

 

      — Мне было видение, — молвит она. — Много лет уже я бегу от него — с тех пор, как против предназначения своего пошла. Гласит оно, что опасно мне отныне жить в городе: снова быть теперь скиталицей.

 

      Сольвейг закатывает глаза и дёргает узду: упрямится и фырчит гнедая кобыла — тощая и нескладная, хозяйке под стать.

 

      — Как древняя вёльва говоришь, а не как живой человек: «видение», «предназначение»… Небось напилась хорошенько вечером, да и видела потом всякое: уж я-то знаю, что может в бреду пьяном почудиться. А ты всё смысл придумываешь…

 

      Бринья, успевшая уже слегка задремать, просыпается и крепче сжимает поводья.

 

      — Прекрати уже, Сольвейг, под себя всех не равняй, — вмешивается она недовольно. — Арнлейв ведь скальда, у её породы тайн больше, чем звёзд на небе. Сказала, было видение — значит, есть тому причина.

 

      Заступается она, как долг будущей жены требует, а у самой на душе мрачнеет: чего же Арнлейв бояться? Нет у неё в городе врагов, да и делу скальдическому она пока не изменила — воистину, не постичь простой деве всех её тайн.

 

      В одном лишь Бринья уверена: если и впрямь суждено когда-нибудь настать беде, встретят они её вместе и победят — или сбегут прочь, уплывут далеко-далеко, в открытое море, в Элеостею, может, даже в Эрлендру, если получится.

 

      Ни волоска с головы Арнлейв не упадёт, ни пера с её плаща: от всего убережёт её Бринья, если рядом будет, — однако не сильно легче становится обеим от этих мыслей.

 

      Перемолвятся они позже об этом — когда не будет занимать их дорога, не будут греть уши Сольвейг, Тьяльви да ещё пара молчаливых дружинниц, что по обеим сторонам едут.

 

      — Дивлюсь я тебе, Бринья, — бормочет Сольвейг, лицо её мрачнее неба перед грозой. — Сама небось не слушаешь, а всё равно жёнушке своей поддакиваешь, что б она ни сказала. Может, ты бы и от богинь своих отреклась, если бы…

 

      — Брось, Сольвейг… — устало перебивает её Бринья: не хватало только с подругой переругаться в самом начале пути.

 

      — Вот и снова — всё «брось» да «брось»: может, мне и вовсе не говорить больше ничего? Ты ведь всё на свете замечать перестаёшь, когда она рядом появляется. А знаешь… — она прерывается, слова подбирая. — Думала я, что поедем вместе, вдвоём, как в старые времена, и ничего нам мешать не будет. Видимо, рано радовалась.

 

      Сольвейг вздыхает и подгоняет свою лошадь вперёд.

 

      — Догнать её, госпожа? — осторожно вмешивается Тьяльви. — До Вестейна рукой подать, но вдруг свернёт не туда, мало ли…

 

      Бринья качает головой.

 

      — Скоро вернётся, — смотрит она вслед Сольвейг: рыжая коса её на ветру едва развевается. — Успеем ли доехать до темноты?

 

      — Конечно, — Тьяльви поводит плечами и натягивает узду: две остальные, И́нгрид и Сва́ла, продолжают молча ехать рядом. Бринья знает поимённо всех дружинниц своей матери — а Тьяльви она помнит ещё и оттого, что ребёнком, играя, едва не угодила под копыта её коня.

 

      — Знаете, госпожа, есть поверье, что дружба со скальдой сулит удачу, — неуверенно добавляет провожатая. — Не для того ли вы взяли её с собою?

 

      Бринья, улыбаясь, краснеет. Арнлейв уже дремлет, обхватив её сзади руками: её ночь тоже была бессонной.

 

      — Не знаю, как иным, но мне удачу приносит только эта.

 

***

Уже начинает смеркаться, когда въезжают девы в каменные объятия Вестейна. Спокойно и холодно в городе: кажется Бринье, что ничем он от Фаригарда не отличается — только стены его не из дерева, а из белого камня выстроены.

 

      Думала Бринья, что народ здесь угрюм и неприветлив — однако и пускают её спокойно, без лишних вопросов, и к длинному дому, где кюна пиры и тинги устраивает, дорогу показывают. Может, уловка или заблуждение это всё — а может, матушка и вправду всё видит мрачнее, чем есть.

 

      — Ты смотри-ка, так улыбается, будто к вратам Скирхейма провожает, — ухмыляется Сольвейг, когда крестьянский юноша нужный поворот Бринье указывает. С трудом прячет она смятение: не доводилось ей раньше бывать за стенами Фаригарда.

 

      Наверное, оттого она и нагнала их почти сразу тогда, в дороге: вот если бы не боялась так сильно в незнакомом месте одной оставаться, обижалась бы вволю и дальше.

 

      Бринья, порывшись в сумке на поясе, достаёт письмо от матери и протягивает стражницам, широкие деревянные двери охраняющим. Те, глазами едва пробежавшись, молча её пускают — и также молча перед Сольвейг и Арнлейв двери захлопывают.

 

      Пахнет в доме деревом и травами; на колоннах и стенах руны вырезаны — хоть Бринья и обучена грамоте, но прочесть их не может. Так просторна зала, что можно, наверное, половину Фаригарда сюда на пир позвать да за столы вдоль стен усадить. А за столами, в глубине комнаты — помост, а на помосте — пустующий дубовый трон.

 

      — Моя кюна, не опасно ли идти? — слышит она гул женских голосов. — Хоть и праздник сегодня для города священный — но кто знает, что пьяницам в таверне в голову взбредёт. А уж если Анборг заявится…

 

      — Прекрати, Сигмар, — возражает другой голос, стальной и властный. — Трогает меня твоя забота, но не дитя я давно уже — к тому же мои заботы только элем и заливать. А теперь дай по-человечески гостью встретить.

 

      Выходит навстречу Бринье женщина — крепкая, высокая да статная. Кожа у неё почти по-заморскому смугла, а волосы цвета благородного дерева в затейливую косу убраны. Окружают её со всех сторон грозные воительницы с разрисованными лицами — девы щита, лучше которых нет в Халльдисхейме. Не знала Бринья, как кюна Хьяльмвида выглядит, но понимает сразу отчего-то, что это она и есть: никак иначе не представить боевую подругу матушки своей.

 

 

      — А, дочь Исанфриды, — кивает кюна и останавливает Бринью коротким жестом, когда та пытается протянуть письмо. Девы щита не сводят с неё глаз; когда она резко делает шаг вперёд, одна из них даже тянется к ножнам.

 

      — Да благоволят вам ветра, моя кюна, — неуверенно начинает она. — Счастлива буду служить вам и не запятнаю чести матери своей.

 

      — Довольно любезностей. Сигмар, — кюна улыбается и кивает на одну из дев щита, самую рослую и суровую на вид, — проводит тебя к остальным претенденткам, среди которых будешь жить и обучаться. Но это — потом: сегодня праздник в Вестейне отмечают, приглашаю с собой в таверне отметить, там, авось, и разговоримся. Сто восемьдесят одна зима уж прошла с того дня, как город этот построили...

 

      Бринья качает головой.

 

      — Не была я ни разу в столице, с праздниками вашими не знакома. Да и не до веселья мне: больно уж я с дороги устала, с ног валюсь.

 

      — Что ж, жаль, что компанию мне не составишь, — отвечает кюна спокойно и, помедлив, добавляет: — Подойди сюда.

 

      Бринья повинуется; пляшут на лице кюны рыжие отблески факелов.

 

      — Ты так похожа на свою мать в молодости, — улыбается она.

 

***

 — Добрая госпожа! — раздаётся за спиной Сольвейг нежный голосок. Она, отставив в сторону кружку, оборачивается: смотрит на неё тоненький юноша, мальчишка ещё совсем. С укором косятся на него женщины в таверне: за такое платье нескромное и волосы распущенные любая порядочная мать бы поколотила крепко.

 

      — Чего хотел? — она переводит взгляд за его спину: ещё двое, хихикая и краснея, жмутся к стене. Неплохой улов для первого дня в Вестейне, неплохой…

 

      Оглядев их повнимательнее с головы до ног, Сольвейг усмехается и делает вывод, что в Вестейне определённо есть, что ловить.

 

      — Наконец-то мы вас нашли, госпожа! — восклицает тот, что первым её побеспокоил, и чуть ли не на шею ей вешается: чувствует на себе Сольвейг его горячее дыхание. — Вы ведь к самой кюне прибыли издалека откуда-то — как сейчас помню, по дороге к её воротам проезжали.

 

      — Так и есть, — Сольвейг с ухмылкой отвечает, незаметно для них приосаниться пытаясь. — Дело у нас к ней важное. А вам-то что?

 

      Вмешивается другой юноша, что ранее смущённо у стены стоял:

 

      — Помнится нам, ехала с вами другая дева — на каурой лошади, светловолосая и статная, как сама Бергдис. Хотели ещё раз её увидеть, хоть одним глазком — скажите, знаете ль, где она? Может, сюда придёт? — пуще прежнего заливаются краской юнцы. — Коли скажете — каждый поцелуем отблагодарит…

 

      Сольвейг, мигом в лице изменившись, отворачивается.

 

      — Не придёт, — резко отталкивает она юношу. — Проваливайте, даром мне не нужны ваши поцелуи.

 

      Расстроенно бормоча что-то, они удаляются; Сольвейг снова берёт кружку и принимается в руках вертеть. Два образа на ней вырезано — криво, словно самым тупым в городе ножом. В первом с трудом узнаётся Соргюн: любит она скальдам плодотворные мысли подавать, когда те напьются хорошенько.

 

      Второй же — лик Льювинна, единственного мужчины, которому всегда позволено дурманящим питьём наслаждаться. Остальные же, согласно воле богинь, только дважды в жизни его испивают: на обряде свадебном и в день, когда своих жён умерших в Скирхейм или Фьотрхейм сопровождают.

 

      Плещутся остатки эля на дне. Больно сладкое в этой таверне пойло и не пьянит почти — но Сольвейг, завидев разносящую хмель служанку, добавки просит: возможно, ещё после пары кружек получится забыть и о Бринье, и об этой скальде с её видениями, и об Эйнаре.

 

      Может, успели его уже выдать зажену — может, увезла его уже в новый дом невеста, сына Исанфриды достойная, и невинность забрала. Не узнает этого Сольвейг никогда.

 

      Со вздохом она мешочек с монетами ощупывает: хоть бы хватило после такого вечера на ночлег, чтобы не пришлось в хлеву ночевать, как пьяная свинья. Она направляется к хозяйке таверны, медяки зажимая между пальцами — но по пути взгляд цепляется за рыжеволосую незнакомку в длинном плаще, что историю какую-то рассказывает. Целая толпа вокруг неё собралась и внемлет.

 

      — …Говорят, похожа она на огромную орлицу, но перья её острее кинжалов, а от крика горы содрогаются, — медленно и певуче, словно скальда, вещает незнакомка — быть может, она и есть скальда? Сольвейг замедляет шаг и останавливается. — Уже двадцать шесть раз прилетала она в Халльдисхейм, реки крови за собою оставляя — а двадцать седьмым своим пришествием, пророчат вёльвы каждый год, возвестит новую Великую Зиму, что в снегу всё утопит.

 

      Даже Сольвейг, что байкам верить не привыкла, содрогается при этих словах: с младенчества каждая знает историю о Великой Зиме, с которой народ Халльдисхейма ведёт отсчёт своих лет.

 

      Прошлась она по стране буранами, что целые города сносили, да ледяными дождями. Говорят, что длилась она как двенадцать обыкновенных зим, а за стеною снега не было видно солнца — и что наступит ещё одна, когда придёт время.

 

      — Что же ей нужно? — встревает Сольвейг, сверкая глазами. — Просто людей убивать без разбору да страх наводить?

 

      Ворчат в толпе да на Сольвейг оглядываются недовольно, что посмела сказительницу прервать.

 

      — Не знает никто, — спокойно та продолжает. — В прошлый раз… близ Ульвгарда? Да, точно, Ульвгарда, на юге самом. Больше двадцати лет назад видали её там — тогда ещё юноши невинные по всему городу пропадали, только кости да платья их в лесу находили. Даже до сына тамошней ярлины добралось чудовище, Фьотра его побери — так, видать, насытилось им, что с тех пор не забирало никого.

 

      Сольвейг хмурится, снова об Эйнаре вспомнив, и проталкивает себе путь наружу: с этими скальдами да пророчествами на каждом углу так легко забыть о главном!

 

      «Главное» ставят перед Сольвейг сразу же, как она подходит к столу. Как только она делает глоток, с шумом отворяются двери, новый поток людей впуская; снова поднимается гул.

 

      — Ох, вот и госпожи пожаловали, надолго теперь останутся, — хозяйка таверны, полная и краснолицая, со вздохом оглядывается. — Эй, подсуетись там, пусть для кюны самый большой стол освободят да закуски принесут.

 

 

      Она хлопает в ладоши, и девочка-служанка встревоженно срывается с места.

 

      — И часто вам сама кюна такую честь оказывает? — усмехается Сольвейг, проводив её взглядом: среди пирующих проскальзывают лица, помеченные чёрными руническими узорами — отличительными знаками дев щита.

 

      — Сейчас-то нет, а вот раньше часте-енько бывала, — с улыбкой тянет хозяйка, протирая кружку. — С девичества сюда захаживает, пьёт да в хнефатафл играет — как эль ей язык развяжет, начинает хвастаться, что в этом искусстве никто во всём Вестейне её не превзойдёт. А иногда — что и во всей стране.

 

      Сольвейг усмехается снова: эль начинает запоздало делать своё дело.

 

      — Значит, никто во всём Вестейне… — озорно повторяет она и кружку опустошённую на стойку возвращает.

 

      Хозяйка таверны резко поднимает глаза на то место, где стояла Сольвейг — но той уже и след простыл.

 

      Не сразу Сольвейг умудряется к столу кюны пробиться: стоят крепкие девицы по обе стороны от неё. Не диковинка в Халльдисхейме правительница, что так к народу своему близка — но представить на её месте холодную ярлину Фаригарда Сольвейг не может, хоть убейте, не может.

 

      Хьяльмвида смеётся, увлечённо беседуя о чём-то с сидящими рядом женщинами, холёными да богато одетыми. Лицо её раскраснелось, коса растрепалась: видимо, уже захмелевшая пришла она сюда, — а на плечах висит накидка из лисьей шкуры. Сольвейг завистливо вздыхает: хотела бы и она себе такую!

 

      Когда прекращает Хьяльмвида беседу, Сольвейг окликает её по титулу да имени; окликни она так ярлину Исанфриду, пока та веселится — следующим же утром покатилась бы по помосту непутёвая рыжая голова.

 

      Думается Сольвейг, что не услышали её, однако затихает шум вокруг. Замирают в боевой готовности девы щита, а кюна смотрит прямо на неё — и неуютно Сольвейг под этим взглядом, хоть он и близко не так холоден и страшен, как у Исанфриды.

 

      — Слыхала я, что вам в хнефатафле равных нет среди всех жительниц столицы, — с нервной усмешкой начинает Сольвейг: эль её сюда направил — он и говорит сейчас её устами. — А я в своём родном Фаригарде давно достойной соперницы не видала. Коль не сочтёте мой вызов дерзостью — предлагаю вам партию-другую.

 

      Переглядываются и перешёптываются за столом — сама же кюна ни слова не говорит, а только потягивает из кружки эль. Лишь при упоминании Фаригарда она еле заметно дёргается и пристальнее в Сольвейг вглядывается.

 

      — Только скажите, моя кюна, — Сольвейг видит, как одна из дев щита нагибается к Хьяльмвиде и тихо бормочет, — одно слово — и я вышвырну её прочь.

 

      Та отставляет в сторону кружку, сбрасывает накидку и вешает на спинку стула: костюм у неё ладно скроенный и золотыми нитями расшитый.

 

      — Отчего же, я сыграть не прочь, — улыбается она, звеня бусами да браслетами: кто бы мог подумать, что правительница Халльдисхейма любит украшать себя, как мужчина! — Эй, освободите там место напротив меня — а ты, Сигмар, притащи-ка доску.

 

      Дева щита повинуется и вскоре возвращается с деревянной доской, чёрными полосами расчерченной. Сольвейг садится за стол и оглядывает остальных женщин: советниц, воительниц да гостий, — как же она отличается от них всех в своей бедной одежде, заштопанной, заплатанной и бесцветной!

 

      Одна, чернокосая да в синем плаще, отчего-то средь них выделяется: не улыбается, не пьёт, а только на Сольвейг смотрит — внимательно, въедливо…

 

      — Позволю тебе из великодушия первой сторону выбрать, — молвит Хьяльмвида, расставляя фигуры. — Халльдисхейм или Эрлендра?

 

      Сольвейг окидывает глазами доску. Костяные фигуры воительниц стоят как положено: чёрные — по сторонам поля, белые — в середине крестом выстроены. Самая крупная из белых, «Свелльгунна», в центре стоит; задача её — под защитой «дев щита» до одного из углов добраться, пока чёрные, «эрлендки», не нагонят её и не захватят.

 

      Присматривается Сольвейг внимательнее к главной фигуре: коса у неё на манер венца на голове уложена. Как и принято в хнефатафле, выточена она по подобию Свелльгунны Миротворицы — кюны, более семисот лет назад объединившей земли разрозненные, коими был некогда Халльдисхейм.

 

      — Пусть будет Эрлендра, — решает Сольвейг, взяв с доски одну из чёрных фигур и повертев в руках: добротно сделана костяная женщина, доспехи и впрямь похожи на те, что за морем носят — по крайней мере, как Бринья рассказывала.

 

      Знает Сольвейг, что перво-наперво надо понять, куда противница движется, и закрыть те углы своими фигурами — так быстро ей это удаётся, что предвкушает она лёгкую победу. Однако и Хьяльмвида не так проста — Сольвейг даже опомниться не успевает, как белые фигуры пробираются туда, где чёрных меньше всего, и числом их задавливают.

 

      Однако не убавляет проигрыш в Сольвейг азарта. Начинается новая партия — вот и второй раз почти удаётся Сольвейг в тиски «дев щита» зажать, но и тут кюна победительницей выходит: под её руками «Свелльгунна» словно сама собой в угол поля сбегать умудряется. Будто знает она с первого же хода, как будет Сольвейг двигаться — то ли чудеса это, то ли опыт многолетний.

 

      — На что играют? — доносится голос из толпы, когда войска расставлены в третий раз: всё больше людей подходит посмотреть на их сражение.

 

      — Ни на что, — раздаётся в ответ среди всеобщего гула. — Этой девчонке, наверное, и ставить-то нечего, а кюна…

 

      — Кстати, идейка неплохая, отчего ж мы не ставим? — беспечно подхватывает Сольвейг под мерный стук фигур о доску. — Давайте так: подарите-ка мне свою лисичку, если я выиграю.

 

      — Как ты смеешь дерзить… — дева щита, названная Сигмар, делает шаг в сторону Сольвейг и тянется рукой к ножнам — но кюна, не оборачиваясь, останавливает её коротким движением руки. Гул нарастает.

 

      Хьяльмвида с улыбкой убирает с поля первую «эрлендку». Сольвейг с досадой прикусывает губу: она-то надеялась этой фигурой выход перекрыть, да проглядела. Она бегает по доске глазами, запасные ходы выискивая.

 

      — Подарить — не подарю, конечно, — как ни в чём не бывало продолжает кюна. — Могу лишь отдать до конца вечера и элем напоить.

 

 

      — Идёт, — Сольвейг сразу веселеет, услышав об эле. Проследив за рукой Хьяльмвиды, она едва не подпрыгивает: вот и открыт новый проход для Эрлендры! То ли совсем расслабилась её соперница, то ли хмель ей разум уже затуманил — но ясно видит теперь Сольвейг, куда направлять своё костяное войско.

 

      Стук. «Свелльгунна» отходит от угла, уже занятого «эрлендками». Стук. Сольвейг убирает с поля одну из «дев щита», занимая его своей воительницей. Стук. Белые начинают отступать — Сольвейг с трудом сдерживает ухмылку. Стук. Стук. «Эрлендки» перекрывают и другой выход, отрезая главную фигуру от остальных. Люди, толпящиеся вокруг стола, замолкают — повисает тишина.

 

      Рука Хьяльмвиды медленно берёт «Свелльгунну» и повисает с нею в воздухе: «эрлендки» и справа, и слева, и выход перекрыли. На мгновение Сольвейг видит замешательство на лице правительницы Халльдисхейма.

 

      — Что ж… — только и может вымолвить Хьяльмвида, удивлённо брови вздёрнув. — Удивила ты меня, незнакомка. Не думала я, что будет сложной схватка — но поражение своё признаю.

 

      Она улыбается — от улыбки её лицо пересекают морщины — и ставит фигурку обратно на доску. Женщины за столом с новой силой поднимают шум, хлопают и кричат, победительницу поздравляя.

 

      Хьяльмвида сажает Сольвейг уже не напротив себя, но по правую руку, как гостью почётную — и приказывает лучшего эля налить. Едва ли в иное время смогли бы они сидеть рядом и почти на равных беседовать — но эль, напиток сейд, уравнивает всех: богатых и бедных, богинь и смертных, старых и юных.

 

      Ещё после трёх кружек так сладко становится Сольвейг на душе и на языке — и чудится, что фигур, по столу разбросанных, стало раза в два больше.

 

      — Ты ведь приехала из Фаригарда вместе с дочерью Исанфриды, — Хьяльмвида сбрасывает с себя лисью шкуру и острые плечи Сольвейг ею укрывает. — Должно быть, и ты тоже из знатной семьи происходишь — поделись со мной, так ли это?

 

      Медлит с ответом Сольвейг и на опустевшую доску смотрит — раскиданы «девы щита» с «эрлендками» вперемешку.

 

      — Да, так и есть, — медленно говорит она, взгляд отводя. — Славной воительницей была моя мать, в прошедшей войне с Эрлендрой один из отрядов возглавляла. Незадолго до конца войны забрала её Бергдис.

 

      — По тебе не скажешь, что дочь воительницы, — вмешивается незнакомая дева щита из-за спины Хьяльмвиды, злобным взглядом в Сольвейг впиваясь.

 

      Кюна оборачивается — даже сейчас каждое её движение красиво и величественно.

 

      — Почему же, Торви, — пожимает она плечами. — Не только силой мускулов женщина определяется, но и силой духа. Пусть же, Сольвейг, мать твоя смотрит на тебя из Скирхейма с гордостью и встретит там, когда придёт время.

 

      Улыбается Сольвейг, в мягкий мех носом утыкаясь — настолько он тёплый, что кажется, будто это живая лисица на её плечах устроилась. Ещё теплее внутри становится от эля и тщеславия: едва ли Бринья могла удостоиться чести рядом с кюной сидеть и накидку её примерять — а вот Сольвейг удалось, хоть и не повезло родиться в семье ярлины!

 

      Может, есть у неё что-то, чем Бринья обделена — не знает пока она, что именно, да и думать не хочет.

 

      Дрёма овладевает ею быстро и незаметно — приходит в себя Сольвейг лишь в тот момент, когда хозяйка уже пинками выгоняет из опустевшей таверны последних засидевшихся женщин. Дурно становится от холодного свежего воздуха и от темноты кромешной, кружится голова и заплетаются ноги.

 

      Едва слышит она, как перекрикиваются и смеются на улице — и из последних сил в тень отходит, едва не упав ничком на грязную землю.

 

      — Тихо-тихо, держись давай, — раздаётся над ухом тихий незнакомый голос, — а то прямо в лужу свалишься.

 

      Холодная рука подхватывает её, удерживая; краем глаза Сольвейг замечает край тёмного плаща. Она бессознательно цепляется за незнакомку — но всё же сползает вниз.

 

      И женщина, накрыв плащом, поднимает её бережно да прочь уносит.

Глава 4. Как напряжённая тетива

— Выпей, страдалица, легче станет.

 

      Чья-то рука протягивает Сольвейг деревянный бокал, пахнущий травами. Сольвейг выпивает залпом — отрешённо, бездумно: так плохо ей, что и яд выпила бы без лишних размышлений, чтобы от страданий избавиться.

 

      Горек на вкус отвар, и ещё сильнее кружится от него голова. Чужая рука ложится Сольвейг на лоб — весь в ледяной испарине, словно у умирающей.

 

      — Кто… вы… — выдавливает из себя она, с трудом языком ворочая: склоняется над ней незнакомка, худая да бледная. Глаза её черны как ночь, а на лице тонкие белые шрамы видно — страшно становится Сольвейг ощущать её прикосновения.

 

      Улыбается женщина, белые зубы показывая — как если бы дикий зверь попытался улыбнуться ласково, но всё равно изобразил лишь оскал свирепый.

 

      — Странная ты, дева: проснувшись, не спрашиваешь, где ты и что с тобою сталось, — отчего-то ни слова она не говорит в полный голос, лишь полушёпотом. — Но если тебе так хочется моё имя знать, то зови меня Гримгердой.

 

      Сольвейг порывается с постели подняться, но больно мало у неё для этого сил — краем глаза она видит пушистую накидку из лисы, со спинки стула свисающую да о вечере вчерашнем напоминающую.

 

      Страшно и тошно думать ей о своих последних приключениях: уж не затем ли выхаживает её эта Гримгерда, чтобы хватило сил на помост для казни взойти? Будь Сольвейг в Фаригарде, пришли бы за ней уже крепкие Исанфридовы дружинницы карать за наглость вчерашнюю.

 

      Хотя, может, «дочери славной воительницы» многие наглости прощаются — Сольвейг ухмыляется про себя.

 

      — Добрая госпожа… — обрывисто шепчет она, задыхаясь: тают окончания фраз на языке; она сама не знает, поблагодарить ли хочет, оправдаться или соврать что-нибудь по обыкновению.

 

      — Отдохни, — мягко прерывает её Гримгерда, на край постели присаживаясь, и вновь трогает ледяной ладонью её лоб. — Не винят тебя ни в чём, оправишься и пойдёшь по своим делам — только расскажи, странная дева, кто ты и откуда.

 

      Проясняется в голове у Сольвейг, словно клубился там до того плотный туман, а теперь рассеялся. Возвращаются чувства, воспоминания — рассказывает она всё с самого начала, а Гримгерда слушает да кивает внимательно.

 

      — Вот так и оказались мы в этом городе: Бринья, подруга моя верная, по матернему приказу — а надо мною нет ни матери, ни госпожи, я тут по зову сердца вольного.

 

      Вспоминает Сольвейг и то, сколько монет это «сердце вольное» вчера заставило её спустить на пойло — и становится ей едва ли не хуже, чем при пробуждении. Пора бы Сольвейг и о работёнке задуматься, чтобы её и дальше могли пьяную близ таверн подбирать чудные черноокие женщины с ледяными руками и взглядами, до костей пробирающими.

 

      Она снова косится на Гримгерду — та уже своими делами занята, будто и нет Сольвейг вовсе: травы какие-то в пучки собирает да над столом развешивает. Распущены её волосы, словно траур она по ком-то носит — хочет Сольвейг спросить об этом, но язык будто отнимается.

 

      — А с работой я и подсобить могу, — спокойно продолжает она, к окну поворачивается и склянку с каким-то тёмным варевом на свету просматривает. — Есть у меня знакомая, которой постоянно наёмницы нужны — то на стройки, то ценность какую добыть, то, сама понимаешь… Большего сказать не могу, но ты не бойся: все пока живыми возвращались.

 

      Гримгерда откладывает склянку на полку и к травам возвращается. Сольвейг засматривается на улыбку её кривую, звериную — и не сразу вспоминает: ни слова ведь она не говорила о том, что работу ищет.

 

      Вдруг в дверь стучат — так резко и громко, что Сольвейг аж морщится, — и хозяйка уходит открывать, в одиночестве её оставляя.

 

      Комната у Гримгерды до потолка вещами заставлена: ни одного свободного угла нет. А над столом, свитками и склянками заваленным, руны тёмною краской начертаны. Всматривается в них Сольвейг пристально, хоть и не разберёт ни одной: читать она не научена. И тут же сгущается воздух вокруг, тяжелеет, холодеет: жар ли тому виной, слабость ли?

 

      Словно стальная рука на мгновение горло сдавливает — и отпускает тут же.

 

      — Здесь наша подруга, — слышит Сольвейг вдруг знакомый голос, твёрдый и решительный, — и мы пришли забрать её.

 

      Она подскакивает на постели, о слабости своей мигом забыв: отступает морок, как будто и не было его. Отыскала её Бринья, сама за ней пришла, дожидаться не стала!

 

      — Забирайте, мне-то что, — усмехается Гримгерда и впускает в дом Бринью вместе с Арнлейв, что безмолвно за нею следует. Взгляд её проницательный на скальде останавливается, когда переступает та порог.

 

      Могла ведь Арнлейв, с досадой думает Сольвейг, найти тут свой уголок, чтобы другим петь да видениями своими докучать — нет, всюду за ними таскается. Небось, если Бринья вдруг девой щита станет, Арнлейв за нею и на поле боя потащится — будет мечи подавать один за другим, как эрлендская девчонка-оруженосица.

 

      — Идти можешь? — Бринья берёт руку Сольвейг в свою, горячую и мягкую; её голос слегка дрожит.

 

      Сольвейг с трудом садится на край постели: с новой силой накатывают тошнота и головокружение.

 

      — А что, — выдавливает она из себя, слабо улыбаясь, — если скажу «нет» — на руках понесёшь?

 

      Бринья пожимает плечами и присаживается рядом. Коса у неё неряшливая, кривая, отовсюду волосы торчат: никогда не удавалось ей красивые причёски плести — так и ходит всегда растрёпанная, сколько Сольвейг её знает.

 

      — А вот и понесу, мне не в тягость, — говорит она с вызовом, пристально на Сольвейг уставившись светлыми глазами. — Ты ведь тонкая, как лоза, и…

 

      — Слабая как юнец, да, знаю, — отмахивается Сольвейг, морщась: снова комом в горле ворочается призрак вчерашнего незакушенного эля.

 

      — Вовсе нет, — Бринья чешет в затылке и крепче руку Сольвейг сжимает. — Ты уж прости, если обидела тебя тогда. На первый взгляд ты, может, и можешь слабой показаться — но это пока получше тебя не узнаешь. Ты ведь гибкая и хлёсткая, как плеть — и напряжённая, как тетива охотницы. Я в этом вовсе не вижу слабости…

 

      Резкий грохот сотрясает комнату; Сольвейг вздрагивает, как от удара, и с трудом оборачивается.

 

 

      — О, во имя Бергдис, простите! — восклицает Арнлейв, отшатнувшись к стене — у её ног разбросаны глиняные черепки от какого-то горшка, а по скрипучим доскам расползается чёрно-бурое пятно.

 

      Сольвейг насмешливо фыркает. Гримгерда садится на корточки и подбирает один из черепков — длинный и острый. Вязкие бурые капли, будто кровь, стекают по нему.

 

      — Не беда, дитя, я понимаю, — всё тем же спокойным и медленным полушёпотом произносит она. Собрав черепки, она проворно берёт кисти Арнлейв в свои и осматривает — внимательно, со всех сторон, словно раны выискивая. — Знаю, как нелегко порою с руками управляться.

 

      Арнлейв нервно дёргается и дрожащие руки под плащом прячет.

 

      — А правда ль, что вы умеете плести сейд? — вмешивается резко Бринья, о словах своих не думая — только чтоб хозяйка отвлеклась и Арнлейв в покое оставила.

 

      Оборачивается Гримгерда и снова улыбается задумчиво.

 

      — Кто тебе наговорил такого, любопытное дитя? — аккуратно сложив черепки на стол, она подходит к Бринье вплотную: хоть Гримгерда и ниже немного, но всё равно будто бы сверху вниз на неё смотрит. — Порою сейдами тех называют, кто знает больше прочих да книги умные читает. Я же все книги прочла, что есть в Халльдисхейме, все руны знаю: окажись я и впрямь сейдой, была бы сильнейшей на свете.

 

      Бринья помогает Сольвейг подняться с кровати и поддерживает, позволяя на крепкое плечо опереться. Они отходят к выходу — медленно и осторожно, чтобы ничего больше не задеть и хозяйку не прогневить.

 

      — Советница я у кюны, как тебе матушка и говорила, — продолжает Гримгерда, — а что до трав моих да зелий — так владею я в придачу ремеслом гидьи-целительницы, чтобы таких, как подруга твоя, — она кивает на Сольвейг, — подбирать и на ноги ставить.

 

      Ноги у Сольвейг будто ватные — кажется она себе неразумною младеницей, что ходить начала едва-едва. На пороге в последний раз она к Гримгерде оборачивается.

 

      — Спасибо вам, добрая госпожа, — полушёпотом говорит она и вновь на себе пронизывающий бездонно-чёрный взгляд ощущает.

 

      — До скорой встречи, Сольвейг, — улыбается Гримгерда, дверь запирая.

 

***

 — Кто тебя меч так учил держать? — Сигмар откладывает щит и резко хватает Бринью за запястье, выбивая оружие — на ладони вздуваются кровавые мозоли. — Ещё и руки не защитила — э-эх, какова растяпа!..

 

      Бринья морщится: руки так саднят, будто их в куст крапивы сунули, — но сдерживается под строгим взглядом Сигмар. Столько узоров на лице у этой девы щита, что оно всегда искажённым яростью кажется, особенно издали — должно быть, раньше так и наводило войско кюны страх на вражеские армии.

 

      — Простовато дерёшься, как деревенская девка, — Сигмар подбирает мечи и оттаскивает Бринью за запястье прочь от остальных тренирующихся. — Перевязать бы надо, а то до костей сотрёшь…

 

      — Я перевяжу! — раздаётся рядом чей-то возглас, и незнакомая девчонка в богатых доспехах, не дожидаясь разрешения, бросает меч на траву.

 

      Под тяжёлый вздох Сигмар она подбегает, хватает Бринью под руку и ведёт к неприметному, но аккуратному домику, стоящему на краю пустыря. Там Бринье, как и прочим девам, утром выдали меч и простую кольчужную рубаху — отрадно было тогда осознать, что ничем она здесь средь других не выделяется.

 

      Тёмно-русые косы девчонки тщательно от лица убраны, как у настоящей воительницы. Бринья заприметила её с тех самых пор, как пришла сюда: на вид она совсем ребёнок, едва старше Гутрун, но с мечом в драке обращалась легко и искусно — будто это и не оружие вовсе, а руки продолжение.

 

      — Не обращай внимания, Сигмар со всеми на первых порах такая, — бросает она, отпирая дверь. — Как приспособишься и схватишь здешние порядки — не будет такой суровой; а если ещё и взгляд опускать перестанешь, пока тебя отчитывают — то, может, даже зауважает.

 

      Бринья присаживается на скамью, наблюдая, как девчонка скрывается во тьме кладовой.

 

      — Опять оружие своё где попало бросаешь, Сванхильда: а ну как прикарманит кто или вороны утащат? — Сигмар заходит тяжёлым шагом и бережно кладёт оставленный меч на скамью. Девчонка тем временем с чистыми льняными повязками и баночкой целебной мази возвращается — не смотрит она в сторону наставницы, будто нет вовсе её.

 

      Глядит Бринья на оружие — и замирает заворожённо: не видала она раньше более искусной работы. Рукоять меча серебряная морская змея обвивает — так славно она сделана, будто живая: каждую чешуйку разглядеть можно, — и узнаётся в ней ужасная Бюльгья, посланница Фьотрхейма. По легендам, днями свободно она меж двумя мирами плавает да обманом в пучину заманивает тех, кто светлым богиням предназначался, — а ночами на груди у Фьотры дремлет.

 

      Любопытно Бринье становится, что же за мастерица могла сокровище это выковать: мало того, что искусная, так ещё и смелая достаточно, чтобы одно из чудовищ Фьотрхейма в металле запечатлеть.

 

      — Кто это? — спрашивает Бринья, кивая на девчонку, и тут же шипит, сжав зубы: больно уж усердно та начинает втирать мазь в её израненную ладонь.

 

      — Сванхильда, кюн-флинна, — бросает Сигмар, устало потирая переносицу. — Совсем нет покоя с этой несносной: уваженья от неё ко мне не больше, чем к служанкам её матушки. Может, слишком я с ней мягкая: ребёнок всё-таки…

 

      — А вот и не ребёнок! — вставляет Сванхильда возмущённо.

 

      Сигмар в ответ резко её на себя тянет, словно ударить собираясь — но вместо этого хватает за запястье и разболтавшийся кожаный наруч туго затягивает.

 

      — А если не ребёнок, — медленно, будто ярость сдерживая, произносит она и пристально в испуганные глаза Сванхильды глядит, — то буду с тобой как со всеми. У дев щита никому поблажек не бывает, будь ты хоть дочь самой Бергдис.

 

      Сигмар наконец отпускает её, обратно на скамью оттолкнув — Бринья наблюдает за этим молча, чтобы самой в немилость не впасть. Лишь когда наставница выходит и вновь принимается снаружи кого-то отчитывать — успокаивается Сванхильда и даже песенку какую-то незатейливую начинает напевать.

 

      — Полегче, непоседа, — вновь шипит от боли Бринья, когда Сванхильда задевает острым ногтем свежую рану. — Зачем ты вообще меня перевязывать побежала: неужто так невзлюбила с первого дня?

 

 

      Та напевать прекращает и уголком рта усмехается — совсем как Гутрун, когда задумывает какую-нибудь шалость.

 

      — Устала просто я драться, руки уже ломит — но больно стыдно об этом Сигмар говорить прямо, — отвечает она, озорно улыбаясь. — А ещё — нравишься ты мне. Моя матушка о твоей много рассказывала.

 

      — А что именно рассказывала? — оживляется Бринья: почти ничего не знает она о молодости матери.

 

      Сванхильда расправляет льняную повязку и туго вокруг кисти Бриньи оборачивает.

 

      — Да я, думаешь, помню? Трезвая-то она молчит, а вот за столом после тинга эля себе нальёт — и начинается: «а вот тогда, после перемирия…», «а вот я и Иса раньше…» Только всё равно не понимаю половины её слов, — она заканчивает перевязывать, но не торопится руку Бриньи отпускать. — Вот остальные поминали её как женщину ледяную, жестокосердную, что чужеземкам головы сносила без колебаний — героиню настоящую. А ты точно такая, как я её по рассказам представляла — вот и приглянулась мне сразу.

 

      — Я — не моя мать, — говорит Бринья серьёзно. — Как приехала сюда — только и слышу «дочь Исанфриды то, дочь Исанфриды сё», будто у меня самой ни имени нет, ни… Может, для того она меня сюда и прислала, чтобы люди во мне видели кого-то большего, чем её наследница. Может… может, и я тоже героиней стану, только уж точно не убийствами прославлюсь.

 

      Смотрит Бринья снова на диковинный меч — отражается её усталое лицо в начищенном до блеска металле. А снаружи тем временем доносятся обрывки голосов, шум ветра и звон оружия.

 

***

Знает Сольвейг, как ступать неслышно, словно кошка, и в тенях растворяться. С детства спасало её это умение: то когда мимо пьяной матери прокрадывалась, чтобы та не проснулась и за косу не оттаскала — то когда в голодные годы стягивала еду с прилавков. Многому научило её такое детство: врать мастерски, боль терпеть да изворачиваться, — однако любить и жить в радость так и не научило.

 

      Мечтала она ребёнком податься в разбойницы: дескать, у них-то жизнь привольная, резать богатеек да в золоте купаться. Только её, Сольвейг, ни в одну банду не взяли бы, даже в самую захудалую — а если бы и взяли, разошлись бы окончательно их с Бриньей пути.

 

      «Как плеть, как напряжённая тетива». Может, Бринья и впрямь не видит в ней слабости? Простая и наивная, льстить ведь она не умеет — либо умеет так хорошо, что этого и не распознать сразу.

 

      Размышляя о словах её, пробирается Сольвейг в общую спальню будущих дев щита, где на десятках жёстких коек спят юные претендентки после тяжёлого дня. Без труда удаётся найти Бринью — она ворочается во сне с бока на бок и бормочет что-то себе под нос.

 

      Что видится ей во снах, думает Сольвейг: семья ли, объятия ли ненаглядной скальды, море ли бескрайнее?.. Быть может, снятся ей собственный корабль, мечта её давняя, да чужие земли; одно лишь знает Сольвейг: для неё в этих снах места нет.

 

      Бринья перестаёт ворочаться и руку под голову подкладывает, сопя тихонько. Сольвейг медленно подходит к кровати и осторожно убирает волосы с её спящего лица. Красива она — но вовсе не как брат, не той красотой, которой овладеть хочется, а той, перед которой трепещут, как перед идолами небесных богинь.

 

      Сольвейг расправляет на краю постели чистый лист пергамента и осторожно задирает Бринье рукав — ладонь её отчего-то крепко перевязана, а на запястье всё ещё чернеет загадочная руна. Будто бы и не начертана она краской, а въелась в кожу намертво, словно рабское клеймо или застарелый ожог.

 

      Еле-еле срисовывает Сольвейг эту руну куском угля: луна совсем плохо комнату освещает. Справляется она как может — а затем торопливо пергамент сворачивает, в последний раз на спящую Бринью смотрит и бесшумно в ночь уходит.

 

      Спит город после дневных забот; с трудом Сольвейг добирается до окраины и в кромешной тьме умудряется найти нужную лавку, из-под двери которой слабый свет сочится. Пробирается она в тесный подвал, весь свечами утыканный — вздрагивают огоньки, когда она за собой дверь затворяет.

 

      — Пришла-таки, — толстая краснолицая женщина расплывается в кривой улыбке, когда Сольвейг предстаёт перед ней. — Знаю я о тебе: неграмотная, хиленькая, без связей и влияния. Думаешь, потянешь мою работёнку?

 

      Сольвейг, пряча руки за спиной, сжимает кулаки.

 

      — Что поделать, — вздыхает она, дрожь в голосе подавляя. — Я всё своё хозяйство в другом городе оставила, деваться мне некуда больше. А ты, госпожа, не обманывайся раньше времени: я хоть и слаба на вид, но зато ловка и вынослива.

 

      Женщина кривит губы и вываливает на стол огромный свиток: огонёк одной из свеч, в последний раз дрогнув, гаснет.

 

      — Измельчали совсем наёмницы, — цокает она языком, выводя что-то на пергаменте. — Госпожа ворчать будет, что получше никого не нашли… А, ну да ладно. Как там тебя… Сольвейг! Слушай-ка внимательно, второй раз объяснять не буду…

 

      И Сольвейг слушает поначалу внимательно — но потом, когда женщина цену называет, ни о чём больше думать не может. На такие деньги она не то что в таверне устроится — может, даже рубаху себе новую купит.

 

      — Нужный дом на карте отмечен — а чтобы пустили, скажешь такие слова: «Цепи падут наземь». Отнесёшь туда этот свёрток и уйдёшь быстро, не оборачиваясь. И да, возьми вот ещё, — женщина выкладывает на стол кинжал в истрёпанных ножнах, — лишним не будет.

 

      Сольвейг торопливо сгребает со стола всё, что ей выдали; в мыслях своих она уже награду за дело выполненное сгребает — да не в меди, а в серебре!

 

      — И да, — говорит женщина вдогонку — спокойно, но угрожающе, — если хотя б попытаешься свёрток открыть — следующую наёмницу за твоей головой пошлю.

 

      Переступая порог, не удерживается Сольвейг и глаза закатывает: больно уж надо ей на новом месте врагов наживать, это-то она всегда успеет. Выходит она на улицу и вспоминает, куда велели ей идти — но вдруг улавливает ухо еле слышный шорох: далеко, но в то же время совсем рядом.

 

      Не задумываясь, тянется она правой рукой туда, где кинжал приятной тяжестью пояс оттягивает — словно всегда она так делала, словно родилась с этим кинжалом. Высматривает она то, что спокойствие её нарушило — и видит, как проскальзывает между домами человеческая тень. Едва ли можно было бы её признать по походке или по фигуре — только вот шелест перьев, что от каждого её шага исходит, Сольвейг знаком уже давно.

 

 

      Медленно направляется Арнлейв в сторону леса. Сольвейг ухмыляется, провожая её взглядом: неужто по-тихому решила прочь из города уйти? Зачем же — прячется от кого? Или очередное видение приказало?

 

      Бесшумно следует Сольвейг за ней, в тенях домов и деревьев растворяясь. Так долго они идут, что светать уже начинает — останавливается Арнлейв, лишь когда оказываются они среди густого леса, и Сольвейг дыхание затаивает в ожидании.

 

      Вырывает Арнлейв резко перо из своего плаща, губами к нему прикладывается и пускает по ветру — улетает оно далеко-далеко, будто само по себе. Смотрит она вслед, пока не исчезает бело-коричневое пятно среди тёмных опадающих ясеней.

Глава 5. Откровения

— Каков же красавец, хоть ночи напролёт стой да любуйся: глаза как камни драгоценные, а локонам сам Льювинн бы позавидовал, — Сольвейг, облокотившись о плетень, накручивает светло-русые волосы парнишки на палец. — Тебя часом не Снорри зовут? Отчего один стоишь, где родные твои?

 

      Юноша, по другую сторону плетня стоящий, вздрагивает и взгляд прячет. Польстила ему Сольвейг, конечно, знатно: волосы у него ни дать ни взять мокрая солома, а взгляд туповатый, — однако попадается юнец на крючок, как глупая рыбёшка.

 

      Говорит он что-то, краснея да запинаясь — только не слушает его Сольвейг, ведь и без того всё, что надо, знает. Сиротка этот Снорри, нет у него в городе родной души — одна лишь старая кузнечиха, что из жалости когда-то под опеку взяла, да и та в чёрном теле держит. Не станут его искать — а если вдруг и станут, то пошумят для виду, побродят по лесу пару деньков и забудут.

 

      — …Нет, вы не подумайте, что я распутник какой, если из дому показался после заката! — Сольвейг вдруг обращает внимание на его болтовню, половину которой прослушала. — Просто вышел свежим воздухом подышать, пока госпожа уснула — эх, и влетит же мне за это, если узнает!..

 

      Юноша тяжко вздыхает и потирает тонкие запястья, раскрашенные багрово-синими пятнами, а глаза его тотчас слезами наполняются. Сольвейг еле слышно хмыкает, осмотрев его с ног до головы, а затем, скрестив руки на груди, бросает:

 

      — Недурной ты парнишка — отчего без жены до сих пор?

 

      Снорри с тоскою осматривает руки свои без единого украшения и платье, скромное да неяркое.

 

      — Да кто ж на меня позарится: неказист я больно для местных женщин. Меня и выдавать-то госпожа ни за кого не спешит: хозяйство ведь всё на мне. Эх, а родись я девой — может, взяла бы и подмастерьем…

 

      Сольвейг морщится, небрежно махнув рукой: снова парнишка в болтовню, ахи да вздохи пускается. Пора бы уж и сворачиваться, задержалась она здесь — а то, небось, соседки заприметят, кто там у чужого двора ошивается.

 

      — Знаю я место, где растёт цветок такой редкий, что не всякому посчастливится хоть раз за лето его увидеть: так славно с твоими очами бы смотрелся, будто для того его и создали богини, чтоб украшением тебе служил, — начинает она заговорщицки. — Могу венок тебе из них сплести — сразу таким красавцем станешь, что любая богатая госпожа в мужья захочет.

 

      — А сплети! — Снорри с горящими глазами перегибается через плетень.

 

      Состроив задумчивое лицо, Сольвейг принимается волосы его перебирать — нет, не чета они локонам Эйнара, светлым, как солнечный луч, мягким, как заморский шёлк.

 

      — Сплела бы, но одна беда: лишь в полнолуние цветёт он, в дни прочие на том месте одна трава сплошная. А грядущей ночью луна как раз полная: я бы и тебя позвала с собою цветы собирать — только, небось, забоишься выходить глубокой ночью из дому.

 

      Косит она глаза на окно соседнего дома: кажется ей, что шевелятся ставни, будто отворяясь. Сольвейг вздрагивает — и, ответа не дожидаясь, разворачивается.

 

      — Не забоюсь, милая госпожа! Пойду, пойду! — доносится вслед ей радостный крик, когда уж остаётся позади кузнечий двор.

 

      Славно справлялась Сольвейг с прошлыми заданиями, всегда всё бесшумно да спешно исполняла — вот и поручили наконец доставить добычу покрупнее да поинтереснее. Не знает она, какая судьба у того, что за дверьми загадочного дома скрывается, да и знать не желает: её дело — деньги забрать и уйти тихо.

 

      Вновь мысли её к парнишке возвращаются. Худющий он, забитый, дрожит пуще осины на ветру — в самом деле, будь за теми дверьми хоть сам Фьотрхейм, вряд ли там станет его житьё хуже, чем с кузнечихой.

 

      Сольвейг, утешив себя, самодовольно улыбается и поправляет косу. Есть у неё ещё одно дельце — не менее важное, хоть за него и не отплатят звонкой монетой.

 

      Много уж раз сменилось солнце луною с тех пор, как Сольвейг впервые за Арнлейв проследила, начали уж деревья покрываться первым инеем — и всё чаще уходит куда-то ночами странная скальда. Частенько, сидя с Сольвейг за кружкой эля, сетует Бринья: мол, много раз уединялись они с невестою вечерами, но так ни одного рассвета в одной постели и не встретили. Не знает Сольвейг, что на такие слова отвечать.

 

      Этой ночью выкраивает она себе время, чтобы снова прокрасться за скальдой — хоть и не думает Сольвейг, что придётся оружие в ход пускать, однако остро кинжал заточила, чтоб самой было спокойней. Помнит она, с какой стороны Арнлейв город покидает, по какой тропке в лес уходит — однако на этот раз пусто там, не видно её и не слышно.

 

      Хмурится Сольвейг с досадой: неужели опоздала? Оглядываясь, словно воровка ночная, углубляется она в лес — только не по тропе, а меж деревьев вдоль неё, чтоб слиться с ночною чащей. Кажется ей, что уж слышит она знакомый шелест перьев — или шелестят это ясени остатками неопавших листьев?

 

      Сольвейг прижимается к дереву, вглядывается во тьму и видит сквозь голые ветви чьи-то крылья, тёмные да размашистые. Нет, не скальда то шумит, а птица лесная — Арнлейв, видать, далеко уж ушла.

 

      Птица тем временем крылья складывает: похожа она на орлицу, только никогда не видела Сольвейг таких здоровенных. Да и вдобавок — спят орлицы ночами в гнёздах своих, а не летают по лесам, тем более вблизи от города.

 

      Едва успевает Сольвейг о том подумать, как взмахивает птица крыльями и вздрагивает в воздухе её зыбкий силуэт, словно рябь на воде. Не успевает она ахнуть — как аккурат на том месте, где птица сидела, появляется фигура женская.

 

      Падает лунный луч на лицо её и тело нагое, одним лишь плащом из перьев прикрытое — и Сольвейг, обомлев, узнаёт в ней Арнлейв.

 

      От потрясения не может Сольвейг ни вздохнуть, ни с места двинуться — и в самом деле знакомая скальда, ничуть не изменилась: и плащ её, и бусины с перьями в волосах по-прежнему. Глаза ли обманывают, разум ли помутился?

 

      Глядит Сольвейг на неё в оцепенении, пока та подбирает одежду, под деревом припрятанную, и одевается поспешно. Хрустят под ногами Арнлейв примороженные мелкие ветки; едва она проходит мимо притаившейся Сольвейг, как та, не раздумывая, хватает её и к дереву прижимает.

 

      — Не шевелись, проклятая свартхёвда, — или зарежу тебя как собаку последнюю, — шипит Сольвейг ей на ухо не своим голосом. Арнлейв вскрикивает и дёргается, из хватки вывернуться пытаясь — но та приставляет к её горлу кинжал. — Ох, знала я, что с тобою дело нечисто, но и представить не могла, что ты… нет! Даже сейды не умеют обращаться зверьми да птицами — кто же ты тогда?..

 

 

      Арнлейв растерянно мотает головой — будто это не она только что летала по лесу, птицей обернувшись.

 

      — Сольвейг? Откуда ты… Всё расскажу, только отпусти: от мёртвой ты от меня ни слова не услышишь, — хрипит она: Сольвейг не спешит отнимать ледяной стали. — Не сейда я: они людьми рождаются, а я птицей родилась и человеческого облика возжелала. Если лишь это стоит того, чтобы убить меня, то…

 

      — Ложь! — кинжал Сольвейг ещё сильнее упирается Арнлейв в шею; на коже выступают кровавые капли, наливаясь, словно ядовитые алые ягоды. — Знаю я: это ты юношей по всей стране похищаешь, страх наводишь. Гибель богинь предвещаешь. Это ведь о тебе шепчутся городские, а вёльвы предсказания складывают: с чего мне тебе верить, если все только и твердят, что зло ты приносишь?

 

      Арнлейв облизывает пересохшие губы, прекратив трепыхаться: на деле могла бы она легко и в человечьем облике прочь Сольвейг оттолкнуть — а затем, птицей обернувшись, позаботиться, чтобы не встала уж та с промёрзшей земли. Только не для этого пришла она некогда в Халльдисхейм — не того хотела, когда направлялась десять лет назад на поклон к сейде-отшельнице.

 

      — Обе мы знаем, что не веришь ты в богинь, а до чужих юношей тебе дела нет. Да, природа моя тяжела и кровава, но отреклась я от неё — вот и скитаюсь теперь, чтобы, когда позовут богини, умереть человеком, — с трудом выговаривает она. — Вот тебе слово моё — хоть и не стоит оно для тебя ни гроша, и подкрепить его нечем: не будет никогда моя сила использована во зло дочерям Халльдисхейма.

 

      Сольвейг, прищурившись, осматривает прижатую к стене противницу. Руки марать об неё — дело бесчестное: скальда всё же, а не воительница, это всё равно что дитя зарубить или юношу хрупкого. Да и не сделала Арнлейв ей ничего дурного — мудрее будет позаботиться, чтобы и дальше не смогла.

 

      — В плаще этом твоя сила, не так ли? — Сольвейг небрежно проводит пальцами свободной руки по жёстким перьям. — Отдай мне — и тогда не трону тебя, слова больше дурного не скажу. Знать буду, что нет от тебя вреда.

 

      Арнлейв вздрагивает от страха.

 

      — Лучше уж сразу убивай, — выдыхает она. — Он мне что шкура вторая, долго без него не могу… Но представь только, что с Бриньей станется, если со мною разделаешься: может, я и орлица, но любовь наша — человечья, настоящая. Разве ты не любила никого в жизни своей?

 

      Сольвейг медленно опускает кинжал. Не тронута она ничуть: знает, как скальды умеют слезливые речи слагать, — только и впрямь не может собственными руками убить то, что Бринье всего дороже.

 

      Отпускает она всё же скальду — с камнем на сердце. Та спокойно отряхивается и принимается ветки мелкие из кос вытаскивать — будто не угрожали ей только что смертью, будто и вовсе Сольвейг здесь не было.

 

      — Любовь моя — не твоя забота, не понять тебе её всё равно. Но отныне пуще прежнего за тобою следить буду, — Сольвейг, прежде чем оружие в ножны вложить, указывает остриём на Арнлейв. — Не нужно мне за всех клясться — знаешь ты, что пекусь я лишь об одной, и, если случится что-то с нею по твоей вине — не будет границ моему гневу.

 

      Кивает обречённо Арнлейв, улыбается через силу и, шелестя плащом, глубоко в чаще исчезает, оставляя Сольвейг наедине с тайнами её и печалями.

 

***

— Я пошлю отряд дев щита на границу с Элеостеей, — Хьяльмвида поправляет на себе накидку и прочерчивает пальцем на карте дорогу от столицы. — Как вы знаете, от них недавно приходили посланницы с предложением союза, однако плохо верится мне, что чисты их намерения.

 

      Тинг проходит как обычно — только вот место Гримгерды, самой верной её советницы, пустует. Хьяльмвида, конечно, один-то тинг и без неё провести может — на то она и кюна — однако непривычно всё равно без правой руки своей.

 

      — Оттого, что раньше с Эрлендрой дружили? — спрашивает одна из советниц с правой стороны стола, осклабившись. — Что Элеостея, что Эрлендра — два сапога пара, две собаки из одной стаи. Небось погрызлись меж собой из-за куска мяса и теперь на стороне союзниц ищут.

 

      — Верно мыслишь, Астрид, — кивает Хьяльмвида. — Непрочный это союз, однако другого нам не предлагали. А что касается Эрлендры…

 

      Она прерывается: с гулким грохотом отворяются входные двери. Сразу понимает она, кто на тинг пожаловал — и еле удерживается от глубокого усталого вздоха.

 

      — Пусть войдёт, — Сигмар сразу хватается за топор, но кюна останавливает её коротким жестом. — Она, как и остальные, может сидеть здесь и в тинге участвовать — если пришла, то наверняка есть ей, что предложить нового.

 

      Анборг, грузная рыжекосая женщина в длинном плаще, накинутом на одно плечо, как у дев щита, врывается в залу тяжёлым шагом и подходит к столу.

 

      — Предложение моё всегда неизменно и тебе это известно, Хьяльмвида, — наконец говорит она и опирается на стол руками. — Эрлендра крепнет, зализывает раны прошлой войны — только не все счёты у нас сведены с нею. Известно ли тебе о новых землях, куда она посылает своих людей?

 

      — Да. Посланница из Элеостеи называла это место Алыми Озёрами, — Хьяльмвида устремляет взор на самый юг карты — пустой, без единой пометки. — Говорит, земли эти мёртвые, проклятые: только местные дикарки там жить и способны, нашим и месяца не продержаться. Везти оттуда нечего и некого — да и путь туда от нас тяжкий и долгий: до Скирхейма вплавь добраться — и то шансов больше. Нет нужды направлять нам туда свои корабли…

 

      — Но ведь Эрлендра направляет, — с лукавой усмешкой перебивает Анборг. — Что-то, видать, нашли они в этих «проклятых землях» — если посланницы, конечно, правду сказали и не хотят просто нас загодя оттуда отвадить. Всё же эти соседки наши и вправду из одной стаи: пока одна раны зализывает, вторая зубы заговаривает…

 

      Хьяльмвида краем глаза замечает, как на этот раз отворяется маленькая неприметная дверца сбоку залы. Советница по имени Астрид оборачивается, встречая худого мужчину в покосившемся платке, и принимает от него младенца на кормление.

 

      Не думала Хьяльмвида, что приживётся в народе её скромная поблажка: мужчине на тинге, как на поле боя, делать нечего, — однако вот уже десять лет не приходится дочерям советниц часами изнывать от голода, пока не кончится собрание.

 

 

      Астрид распахивает рубаху и прикладывает дитя к груди; её муж поспешно удаляется.

 

      — Не такого будущего я хотела для Халльдисхейма, — говорит Анборг, нахмурившись; внимательно следит Сигмар за тем, куда движутся её руки. — Никогда мы не оставляли врагов недобитыми щенками, чтобы те потом росли, озлобленные, и месть готовили; не оставляли им на милость неизведанные земли. Создали нас богини завоевательницами — наделили нас силою, чтобы могли сокрушать врагов во славу их…

 

      — Хитростью, чтобы предугадывать их планы, — вставляет Астрид, покачивая ребёнка.

 

      Анборг пронзает Хьяльмвиду взглядом, словно отравленным клинком.

 

      — А ты… Признаться, удивлена я, что ты дев щита новых набирать хочешь. Я-то думала, что ты их и вовсе распустишь, чтобы эрлендские свиньи к нам вошли как к себе домой, даже оружие не доставая.

 

      Сигмар медленно достаёт топор, многозначительно на кюну поглядывая — у той лицо спокойнее, чем у каменного идола.

 

      — Каждая из нас оставила что-то в Эрлендре: столько вас по всей стране, что из пламени вашей ярости можно сложить костёр выше деревьев, — отвечает она, словно не услышав, как ей почти вызов бросили. — Права ты: создали нас богини сильными, хитрыми — но также и мудрыми, чтобы не вступать в битву без нужды: не хотели они, чтобы дети их шли войной сестра на сестру.

 

      Ребёнок на руках у Астрид заливается криком.

 

      — Что ж, — Анборг шумно встаёт из-за стола и прямо в глаза кюне смотрит. — Не думала я, что избавилась ты вдруг от своей мягкотелости и бездействия — однако всё ещё надеюсь, что образумишься.

 

      После того, как уходит она и захлопываются за нею двери, не складывается больше разговор: молчат советницы, лишь изредка что-то вяло бормочут да о своём думают, — и Хьяльмвида вскорости распускает тинг.

 

      Расходятся советницы, меж собою шепчась. Кюна с усталым вздохом прикладывает пальцы к виску — и, когда зала пустеет, сворачивает карту: красно-бурым пятном очерчена на ней Эрлендра, словно пасть хищной кошки, готовящейся к прыжку, словно пролитая кровь. Её, Хьяльмвиды, кровь живёт там и по сей день — как и многое другое, оставленное там в пору её молодости и бесстрашия.

 

      — Моя кюна… — осторожно начинает Сигмар, с уходом повременившая — только сейчас Хьяльмвида её замечает.

 

      Дева щита склоняет голову — одной рукой она по-прежнему держится за рукоять топора, будто ожидая, что враги вдруг из окон могут повалить или с потолка посыпаться. Если любая из её воительниц готова умереть за неё по первому слову, то эта — лишь по взгляду, по еле заметному жесту руки.

 

      Хьяльмвида внимательно следит за своими взглядами и жестами: такой верности нельзя дать умереть просто так.

 

      — Я набрала отряд, — начинает Сигмар, не поднимая взгляда. — Выступим в тот день, который вы назначите — и в который вам не потребуется моя защита.

 

      Лицо её, как всегда, сосредоточено и напряжено: оставила она свою улыбку в эрлендской войне давным-давно, взамен унеся оттуда шрамы и рунические боевые узоры. Давно не говорили они по душам, как равные — с тех самых пор, как одна стала повелевать другой.

 

      — Твои сёстры защитят меня не хуже, чем ты, — отвечает кюна, хотя в мыслях её совсем иное. — Подумала я — может, претенденток тогда с собою возьмёшь? Место там, на границе, спокойное — а они смекнут хоть примерно, каково в походы ходить, дороги разузнают.

 

      — Всех претенденток? — уточняет Сигмар.

 

      Хьяльмвида усмехается.

 

      — Нет, вестимо: не потащишь же ты всю эту ораву желторотых девчонок до самой Элеостеи. Выбери тех, кто лучше всех справляется — только дочь мою не бери, как бы ни упрашивала. И проверь, чтобы тайком не пробралась, — добавляет она. — А то она может…

 

      Дева щита кивает, тряхнув рыже-бурыми косами — узоры на её лице будто темнеют, в мрачную маску складываясь.

 

      — А теперь уходи, Сигмар, — устало заканчивает Хьяльмвида, доставая из тайника, вырубленного в стене прямо возле трона, полупустую бутыль с элем. — Мне нужно поразмыслить одной.

 

***

Дом старухи-вёльвы, подсказали Сольвейг городские, высоко в горах стоит, куда и деве щита-то бывает тяжело подняться — не то что хилой крестьянке. Ноют от холода и промозглого ветра кости, болят от усталости ноги, утопающие в снегу, что даже летом с вершин горного хребта не сходит — только нет Сольвейг до этого вовсе дела.

 

      Подкрепилась она прежде местным пойлом, чтобы с лёгкой головой за советом идти — но мысли пуще прежнего в голове роятся, словно вороны над полем брани. Нет впереди ничего, кроме узкой горной тропки, в снегу протоптанной, — однако чудятся Сольвейг снова крылья тёмные, да когти стальные, да птичий стеклянный взгляд. Возлежит Бринья каждую ночь с чудовищем, что может растерзать её, словно овечку — и живёт счастливо, истины не ведая.

 

      В размышлениях проходит долгий путь; лишь к вечеру добирается Сольвейг до одинокой, плохо сколоченной хижины.

 

      — Есть кто? — бросает Сольвейг, дверь отворяя, и отряхивает от снега башмаки — лишь сейчас она понимает, что вовсе ног не чувствует, так они окоченели в пути.

 

      — Смотря, кого ищешь, заблудшее дитя, — доносится в ответ голос, пустой да безжизненный, и кажется Сольвейг, что звучит он сразу со всех сторон. Она оглядывается: комната свечами да руническими камнями уставлена, а в центре её, коленопреклонённая перед идолами всех девяти богинь — восемью белыми и одним чёрным, — сидит старая женщина в белом и не шевелится.

 

      Говорят, что вёльвы и не живые вовсе, а наполовину в Скирхейм ушедшие — оттого не знают они ни жажды, ни голода, ни течения времени; что нет для них ни прошлого, ни будущего — оттого им ведомо всё. Не знает Сольвейг, чему из этого верить: верит она лишь предчувствию своему дурному.

 

      Старуха на приближение не реагирует: слепы её глаза, белёсой пеленой затянутые, — но кажется Сольвейг всё равно, что та в упор на неё глядит.

 

      — Смятение привело меня сюда, госпожа, совета просить, — начинает она и как на духу выкладывает всё о чудовище, в шкуру бродячей скальды облачённом.

 

      Жарче пламени речи Сольвейг и острее кинжала. Будто наваждения, лезут ей вдруг в голову образы жуткие, кровавые: как убивает она ужасную свартхёвду — и как возвращается к Бринье героиней, и как преподносит ей изувеченную голову, словно трофей. Охваченная гневом, едва ли не клянётся в этом Сольвейг перед ликами богинь.

 

 

      А вёльва лишь молча слушает да медленно головой кивает.

 

      — Свет богинь озаряет всех живых существ, дитя: каждое из них своё предназначение имеет и каждое жизни достойно, — отвечает она, не шевелясь — словно белокаменная статуя вдруг ожить и поговорить решила. — Уж не возжелала ли ты спорить с ясноликой Бергдис, что даровала им свою милость?

 

      Сольвейг заливается краской, радуясь втайне, что слепая старуха возмущения её не видит.

 

      — Куда мне-то, ничтожеству, с богинями спорить — только вот свартхёвда эта нас не шибко милует: юношей жрёт да страх на народ нагоняет, — дрожащим голосом возражает она. — Но не за тем я к тебе пришла, не оттого волнуюсь — подругу свою хочу уберечь от когтей её кровожадных…

 

      — Подруга твоя сама себя спасёт, коль захочет быть спасённой, — будто нарочно вёльва вокруг да около бродит, по делу ничего не говорит — и зачем только народ приходит к ней в такую даль? Она вдруг поворачивается в сторону Сольвейг. — Себя убереги, дитя, о себе беспокойся: мраком твоя судьба отмечена…

 

      Загорается вдруг Сольвейг интересом, тут же про цель свою забыв.

 

      — Каким таким мраком? — ухмыляется она и, устав стоять, на стену облокачивается. — О чём ты, госпожа?

 

      Вёльва медленно растягивает белые, без кровинки, губы в грустной полуулыбке.

 

      — Знаю я жизнь твою бесславную, Сольвейг, от начала и до конца. Трудно разобрать мне шёпот богинь, переплетаются и спорят их голоса — но только в одном они сходятся, вновь и вновь в унисон твердят, — она качает головой, словно ветхая ива в грозу. — Тебя убьёт наследница Исанфриды.

 

***

 

 

 

      — Разве не должна невеста сама за ним приехать на рассвете? — спрашивает Бьярт, поправляя на Эйнаре расшитый серебром белоснежный платок. Тот не шевелится, сам белее полотна — только глаза его красны от долгого плача.

 

      Исанфрида, тяжёлым шагом войдя в горницу, осматривает мужнину работу: сын стоит готовый, в полном свадебном убранстве. Хорошо они справились, завидный вышел жених — только вот не легче оттого на душе, не так видела она этот миг. Темно уж на дворе, спит весь город, спят дочери, и только в доме ярлины юношу к свадьбе готовят.

 

      — Нет, — отрезает она, проводя пальцем по рунам, выгравированным на железном обруче. — Нездешняя она, и свадьба по её порядкам будет.

 

      — Что ж за порядки такие дикие? — принимается причитать муж. — Где это видано — чтоб без пира, без благословения, да глубокой ночью?..

 

      От этих слов пуще прежнего заливается слезами Эйнар и длинными голубыми рукавами глаза утирает.

 

      — Болван! — прикрикивает на мужа Исанфрида и замахивается тяжёлым кулаком. — Не суйся в чужое дело: он и без того так рыдает, будто на смерть ведут… Иди-ка вон с глаз моих, пока не напросился!

 

      Муж повинуется, но Исанфрида уж забывает о нём, отвлекшись на возню и лошадиное фырканье со стороны конюшни. Оставив сына, она отворяет дверь и выходит в просторный двор: скоро мальчишка не то что лошадей — весь город перебудит своими рыданиями.

 

      Однако лошади вовсе не из-за Эйнара проснулись и встревоженно ушами шевелят: возле Эгира, самого быстрого её коня, возится Гутрун — узду надевает да седло прилаживает.

 

      — Эй! Что задумала?! — Исанфрида в гневе подбегает к ней и за руку оттаскивает. Видит она на дочери дорожный плащ, а за спиной её — набитый доверху мешок.

 

      — Матушка! — Гутрун отдёргивается и пытается руку вырвать. — Как ты не понимаешь: обещала я сбежать — и сбегу! Хоть налегке, хоть пешком!

 

      Исанфрида устало закрывает глаза: до сих пор злится на неё Гутрун за то, что Бринью так скоро отослала. Тяжко с ней с тех пор, как стукнуло ей двенадцать зим, и перешла она из детства в девичество: отец ей теперь не указ, а у матери других забот полно, — так и растёт дальше, словно сорная трава на богатом дворе.

 

      — Полно уже убиваться, не стоит оно того, — Исанфрида отстёгивает от Эгира седло и снимает со спины Гутрун мешок — здоровенный, чуть ли не в половину её роста. — Что ж вы все тут с ума посходили? Ладно Эйнар, что взять с ранимого юноши — но ты, дочь моя, гордость моя!..

 

      Гутрун прекращает упираться: бесполезно уж, коли матушка её уже нашла. Теперь и вовсе, глядишь, дружинниц приставит к дверям её горницы — а если вдруг и удастся мимо них проскользнуть, то сама нагонит на резвой лошади. Так горько становится Гутрун, что заливается она слезами.

 

      — Не успела я ни косы ей заплести, ни рассказы её послушать, — сокрушается она сквозь плач. — Даже попрощаться не дала — будто сердца у тебя нет, матушка!.. Тоскливо мне без неё — а давеча и вовсе такой сон жуткий приснился, что до сих пор глаза закрывать боязно. Здесь-то меня больше никто не утешит, не убаюкает…

 

      — Какой? — Исанфрида садится на корточки перед дочерью, утирает ей слёзы и пристально смотрит в глаза. — Что за сон, Гутрун?

 

      Та замирает и, кажется, успокаивается немного.

 

      — Там было… Была женщина, высокая женщина на каменном троне. Она улыбалась, говорила ласково. Звала к себе на пир — обещала, что с нею никогда я не буду знать ни слёз, ни горя. Она манила, а я шла всё ближе и ближе… — Гутрун шмыгает носом. — А когда подошла… увидела, что мертва она и пирует с мёртвыми. Не знаю, почему так подумала — но не говорят так живые, не выглядят… Хотела убежать — да только некуда, кругом одни голые скалы да ледяная вода. А потом она на меня глянула — и так страшно стало, что проснулась сразу…

 

      Гутрун замолкает и прекращает даже плакать. Исанфрида вздрагивает и цепенеет: слишком знакомы ей эти слова, эти образы. Медленно и осторожно обнимает она дочь сильными руками — по обыкновению скупа она на нежности даже с собственными дочерьми, совсем не знает, как это делается.

 

      — Не могу обещать, что увидитесь скоро, — шепчет мать — тело Гутрун под её руками тут же начинает в ответ дрожать в рыданиях, — но обещаю, что не придётся тебе больше плакать от страха и утешенья искать.

 

      Исанфрида вздыхает и смотрит в небо Фаригарда — ледяное, безлунное и кромешно-чёрное.

 

***

— Врёшь… врёшь, старуха! — у Сольвейг темнеет в глазах. — Не может… Не бывать этому, не такая она!

 

 

      Вёльва молчит и лишь продолжает трясти головой — белые глаза её будто не на Сольвейг глядят, а сквозь неё.

 

      — Не повторяю дважды я своих предсказаний — а богиням Скирхейма врать незачем, если только не хотят над своими хрупкими созданьями потешиться. Болью вымощен твой путь, кровью да предательством; отрекутся от тебя богини — лишь одна будет над тобою.

 

      — Ложь! — перебивает Сольвейг и ударяет кулаком в стену, смахнув с полки ритуальную глиняную чашу — падает та на пол и разбивается вдребезги у её ног. — Не верю я твоим богиням, ни единому их слову!

 

      — Отчего же гневаешься, заблудшее дитя, если не веришь? — спокойно продолжает вёльва. — Не орлиной наследницы тебе стоит бояться, а…

 

      — Нет… замолчи! Врёшь!

 

      Сольвейг и сама не замечает, как кинжал, остро наточенный, ложится из ножен в её руку — будто сам собой; как бьёт она один раз, и другой, и третий, и повторяет, как одержимая: «Врёшь, старуха!», и не слышит ничего за своими криками, и не видит ничего за алой пеленой.

 

      Словно не властна Сольвейг над собою, словно направляет её чужая ледяная рука. Падает вёльва под очередным ударом на залитый кровью пол, словно поваленное бурей дерево, — и лишь тогда Сольвейг замирает.

 

      Повисает тишина — давящая, душная. Последний хрип умирающей вырывается из приоткрытого рта и теряется во мрачном углу хижины; Сольвейг, тяжело дыша, приковывает взгляд к её одеждам, из белоснежных окрашенным в ярко-алый.

 

      Мелкая дрожь пробирает Сольвейг. Ей и раньше убивать случалось, но не за слова простые — и в тех местах, где никто больше не знает ни лица её, ни имени. Не думала она, что именно так суждено было взяться за старое: только поделать уж тут нечего…

 

      Вдруг отворяется дверь; в комнату врывается свежий порыв ветра и задувает несколько свечей на алтаре. Медленно, как в полусне, Сольвейг оборачивается на звук шагов.

 

      — Ещё одна за советом иль за пророчеством пришла? — молвит она в пустоту с напускной ухмылкой. — Опоздала ты: ничего она уж больше не скажет, поворачивай назад.

 

      Женщина выходит на мерцающий свет свечей — по синему плащу и белому лицу Сольвейг узнаёт в ней Гримгерду. Ни один мускул на лице её не шевелится, когда встречаются они взглядами — будто так и знала она, что в хижине вёльвы встретит вместо хозяйки перемазанную кровью девицу с кинжалом в руке.

 

      Сольвейг выдавливает из себя кривую усмешку, пытаясь унять неистово колотящееся в груди сердце и сбившееся дыхание.

 

      — Славно же у вас тут преступниц ловят, на совесть работают: оружие в ножны вложить не успела, как за мною уже прибыли. И что теперь? — бросает она, задрав голову. — В острог или на плаху? Ну же, госпожа, не томи.

 

      Она силится сказать ещё что-нибудь — но вдруг, выронив кинжал, обессиленно падает на колени, словно ноги в один миг отказываются её держать. Гримгерда медленно ходит вокруг неё кругами — как тень, как дыхание смерти, как те хищные чёрные кошки, о которых как-то рассказывала Бринья, вернувшись из странствия.

 

      Круги всё сужаются и сужаются, но Гримгерда безмолвна — и чем дольше она молчит, тем сильнее дрожит Сольвейг в страхе неведения. Сползает притворство с её лица: видит она, как тянется тощая бледная рука к полу, подбирает окровавленный кинжал и прячет в складках тёмных одежд.

 

      — Стой! — выкрикивает Сольвейг в бессилии. — Знаю я, что ты сейда, сразу это поняла — так что, какой бы ни была моя судьба, скажи напоследок… — она роется в поясной сумке, разворачивает скомканный клочок пергамента и протягивает Гримгерде, — какая это руна? Что означает, какую судьбу сулит? Коль и вправду все руны на свете знаешь — утоли любопытство моё.

 

      Вместо ответа Гримгерда кладёт тяжёлую руку ей на плечо и поворачивается в сторону убитой.

 

      — Сперва отправим её к богиням.

 

      Она берёт одну из свеч с алтаря и медленно подносит к бревенчатой стене, словно не чувствуя горячего воска, капающего на пальцы. Сольвейг молча наблюдает, как быстро сухое дерево занимается пламенем — словно и нет её тут вовсе, словно сон это или очередная хмельная грёза.

 

      А будь это и явью, отстранённо думает Сольвейг, — может, так бы и осталась она здесь, погребённая под обугленными брёвнами, и только Бринья справила бы по ней тризну.

 

      Комната медленно наполняется дымом. Сольвейг не двигается с места — до тех пор, пока Гримгерда не вытаскивает её обратно на свежий ледяной воздух и не укрывает плащом. Темно уж совсем над городом, и ярким погребальным костром вспыхивает затерянная в горах хижина.

 

      — Одною тайной ты теперь со мною связана, — молвит Гримгерда, и языки пламени пляшут в её чёрных глазах. — Придёшь грядущей ночью, — после того, как мальчишку доставишь, — к тому дереву, где орлицу впервые приметила: встречу я там тебя, и всё тогда узнаешь.

Глава 6. Дар

— …Если влюблённая встретит ту скальду на исходе дня да песню её услышит — близится любви конец; если же доблестная воительница — суждено пасть в грядущем бою.

 

      Арнлейв обводит глазами любопытных городских женщин, девиц и детей, столпившихся вокруг. Места так мало, что слушательницы сидят на полу и столах, ёрзая на месте и неотрывно на неё глядя.

 

      Одна из любимых у неё история о скальде Хейдалин — жаль только, Бринье не по нраву: больно любит она счастливые концовки, без смертей, разлук да поражений. Порой забавы ради Арнлейв на ходу переиначивает баллады и саги по её указке — как матери привирают детям, чтобы те сладко спали по ночам.

 

      — Спрашивали люди, отчего поёт она лишь о смерти — она каждый раз отвечала, что со смертью обручена, и песни её о любви. Так и бродит Хейдалин с тех пор по миру неприкаянная да поёт на стылом морском берегу поздним вечером — и не знает никто: была ль то фигура речи замысловатая, бредни сумасшедшей или истина, одной лишь ей ведомая.

 

      — Вы, скальды, даже в историях никогда прямо не говорите, а всё перекручиваете да приукрашиваете — да так, что простым людям вас никогда не понять, — встревает одна из женщин, когда Арнлейв завершает историю.

 

      — А мне и вовсе кажется, что ты о себе самой историю сложила, только имя поменяла. Не правда ль? — хитро ухмыляется другая. — Твои песни ведь тоже порою тоскливы.

 

      Арнлейв задумчиво улыбается и откладывает тетрадь в сторону.

 

      — Вовсе нет, — качает она головой и тут же прерывается, завидев в толпе Бринью. — Вот она, моя невеста — живей всех живых: не до мрачных дум мне, коль она рядом.

 

      Бринья неуклюже пробивается к скальде, целует в щёку и садится рядом — на лице у неё усталость, довольная улыбка да свежие царапины. Темнеет уж за окном, расходятся понемножку гостьи, заплатив щедро — а Арнлейв и рада.

 

      Боялась она, что с новыми заботами совсем забудет о ней Бринья или снова в плаванье пустится, пока не схватилось ещё море льдом, — но та каждый вечер неизменно к ней захаживает. Оно и немудрено: коротать ночи в постели любимой скальды всяко приятнее, чем на досках в общей комнате.

 

      — Всё о том же поёшь: о дурных видениях да о ледяных морях? — улыбается Бринья, когда покидают комнату последние довольные слушательницы. — Иль новое что сочинила?

 

      Арнлейв пристраивается рядом и вытаскивает травинку из её спутанных волос. Бринья разваливается на её ложе как на своём — вот-вот заснёт на полуслове, будто дитя малое.

 

      — Знаешь ведь, что никому свои песни прежде тебя не пою: сочинила бы новое, ты бы уже услышала, — вздыхает Арнлейв, разминая её натруженные плечи.

 

      — Тяжко так вздыхаешь — умаялась, поди, играть, — лениво оборачивается Бринья. — Приляг со мною, дай рукам отдохнуть… иль тревожит тебя что-то?

 

      Скальда отводит взгляд, сцепляет покрасневшие ладони в замок да в плащ свой неизменный плотнее кутается.

 

      — Скажи мне, — начинает она осторожно, прямо в глаза Бринье глядя, — Смотришь на меня с любовью — так же смотрела бы, предстань я пред тобой иною? По-прежнему бы меня любила, если бы знала, что глазам верить не можешь?

 

      Бринья приподнимается, опершись на локоть, и гладит её по дрожащей руке.

 

      — Что за вопрос, — она недоумённо округляет глаза. — Люблю ведь тебя такой, какой ты мне явилась — и иной, значит, полюбила бы.

 

      Арнлейв качает головой под стеклянный перезвон бусин.

 

      — Нет, — не унимается скальда. — Не так понимаешь. Если бы вдруг матушка твоя на мне жениться запретила, если бы богини отреклись и не признали больше тебя своей дочерью… смогла бы, не дрогнула бы ничуть?..

 

      Бринья снова улыбается и ласково прижимает Арнлейв к груди — шелестят и сминаются тёмные перья.

 

      — Не дитя же я в самом деле, чтобы до сих пор перед матушкой пресмыкаться, — она гладит Арнлейв по мягким волосам. — А то так и останусь всего лишь продолжением её, безликой тенью — и ничем более. Только чего тебе бояться? Любит она тебя, уважает, как и все в городе — иную музыку на дух не переносит, а твоей ох как заслушивалась, помнишь?.. Эх, скучают, верно, по тебе в Фаригарде: другой такой скальды нашим и через сто зим не встретить.

 

      Арнлейв, пряча взгляд, мягко отстраняет её объятия.

 

      — Может, и не скальда я вовсе, Бринья — сама уж не знаю, кто такая. Может, и не халльдис — может, и зовут меня не Арнлейв.

 

      — Что ты говоришь такое, милая? Тревожно мне за тебя, — Бринья аккуратно берёт её кисти в свои. — Может, разум вдали от дома помутился?

 

      Отчего-то первым Бринье в голову именно это приходит: быть может, из-за недавней её беседы со Сванхильдой. Рассказывала кюн-флинна, что, когда матушка её только взошла на трон, всё чаще настигала местных эта беда: одних видения преследовали, для других мир вокруг мрачнее Фьотрхейма становился, третьи помнить переставали подруг да семьи — а порою и самих себя забывали. И начали тогда по её приказу строить в городе, а потом и по всей стране обители Соргюн, пристанища разума — может, и Арнлейв бы там подсобили...

 

      — Разум мой яснее неба после дождя и чище воды родниковой, — Арнлейв вновь качает головой и отмахивается. — А впрочем, не бери в голову понапрасну — видать, и впрямь устала сильно, оттого и лезут мысли дурные, от которых лишь сон крепкий исцелит. Коли тревожишься — лучше и вовсе забудь о моих словах.

 

      Бринья пожимает плечами в недоумении. Хотела она этим вечером рассказать Арнлейв о грядущем походе, в который взяла её наставница Сигмар — только и думала, ступая на порог, как бы поскладнее выразиться перед любимой. А теперь и заикаться о нём страшно — как бы та не расстроилась ещё сильнее…

 

      — Как знаешь, если тебе так спокойней будет — только сама о себе не забывай… Глянь вот, что прикупила тебе, — Бринья, порывшись в сумке, кладёт в ладонь Арнлейв длинную костяную флейту с затейливой резьбой да руническими переплетеньями. — Долго искала для тебя подарок. Торговка сказала, что флейта эта в умелых руках может то птицею запеть, то зажурчать горным ручьём… Твоя-то старая дома осталась, да и не звучит совсем.

 

Арнлейв, повертев флейту в руках, прикрывает глаза и подносит её к губам — и разливается в воздухе диковинная мелодия, ни на что в мире не похожая.

 

***

Едва помнит Сольвейг, на каком месте превращение скальды застала — а пока продирается сквозь переплетенье деревьев, в десятый раз жалеет, что не взяла с собой топор для колки дров. До сих пор колеблется она и оглядывается, думая назад повернуть — да только виднеется уже вдали тёмный силуэт, что сам на узловатое мёртвое дерево похож.

 

      Смотрит на него Сольвейг, отламывая торчащие на пути засохшие мёрзлые ветви — а у самой перед глазами так и стоит побледневшее испуганное лицо того мальчонки. Ничего он не сообразил, не успел даже пикнуть, пока его в темноту утаскивали — напрасно думала она, что после первого звона монет улетучатся из головы эти образы.

 

      Гримгерда, на удивление Сольвейг, стоит одна.

 

      — Думала я: если уж ты про орлицу знаешь, то и её сюда приведёшь, — говорит Сольвейг вместо приветствия, вытаскивая из косы мелкие ветки. — Все ведь вы одной породы, сейды да свартхёвды.

 

      — Прежде чем говорить, отдай-ка сперва всё своё оружие, — поворачивается Гримгерда и властно протягивает открытую ладонь.

 

      Сольвейг, вздрогнув, нащупывает на поясе ножны.

 

      — Неужто боишься, что и тебя прирежу, в глухом-то лесу? — нервно ухмыляется она, подавая два новеньких кинжала, купленных на вырученные деньги взамен прежнего.

 

      Смазывая их для надёжности ядом, Сольвейг нет-нет да и помышляла вправду о расправе над свидетельницей — только не дура она, чтобы на первую советницу замахиваться. После такого девы щита доблестные весь Халльдисхейм перерыли бы, но нашли бы её — а после припомнили бы и прошлые злодеяния, и век ей тогда не выходить из острога.

 

      — Нет, но вижу, что ты меня боишься почём зря, — отвечает Гримгерда и аккуратно берёт кинжалы за рукояти. — Не волнуйся: расскажу всё, как до пристанища моего дойдём — а оно уж рядом совсем, рукой подать.

 

      Сольвейг в недоумении осматривается: кругом чаща сплошная да тьма хоть глаз выколи, и даже тропинка не протоптана.

 

      — Ну и где оно, пристанище твоё? Показывай, — Сольвейг скрещивает руки на груди, спиной к Гримгерде повернувшись и мёртвые деревья оглядев.

 

      — Так вот же, смотри! — восклицает вдруг та. — Перед тобою прямо — неужто не заметила?

 

      Сольвейг оборачивается и вдруг обмирает: на том месте, где мгновенье назад сплетались голые ветви, и впрямь выросла ровная лесная тропа, а в конце её, на поляне — дом богатый, факелами освещённый. Заманила в чащу — да ещё и морок наводит: как уж тут не бояться!

 

      Молча она следует за Гримгердой по тропе — та на Сольвейг даже не оглядывается, словно и нет её вовсе, — и с каждым мгновением всё сильнее дивится: перед загадочной сейдой даже ветви деревьев расступаются, путь освобождая.

 

      Над головою вдруг хлопанье крыльев раздаётся, и Сольвейг вжимает голову в плечи: неужто и впрямь Арнлейв рядом? Коль в сговоре они с сейдой, то немудрено: стоят друг друга эти двое.

 

      — И всё же — расскажешь мне… ай! — Сольвейг вдруг вскрикивает и хватается за лицо: одна из ветвей, отскочив в прежнее положение, больно ударяет её по носу. — Об орлице-то? Не она ль над нами кружит сейчас?

 

      Гримгерда медленно оборачивается.

 

      — О чём ты, дева? Нет здесь твоей орлицы: коль так её боишься, то знай, что не найти никому из смертных это место, пока я того не пожелаю.

 

      Сольвейг только открывает рот, чтобы возразить да возмутиться тому, что её в страхе обвиняют — но Гримгерда вдруг вытягивает вперёд руку. Тут же, спланировав со стороны леса, на неё садится большой чёрный ворон, складывает крылья и оглашает лес хриплым карканьем.

 

      Наконец ступает Сольвейг на поляну и, задрав голову, пристанище Гримгерды рассматривает: дивный у неё одаль да просторный, воистину достойный первой советницы. Будь у Сольвейг такое богатство, она бы точно не прятала его в лесной глуши.

 

      Посреди поляны сложены брёвна для высокого костра: если разжечь — наверное, до самого Скирхейма достанет.

 

      — Для чего тебе костёр такой огромный? — спрашивает Сольвейг, потирая ушибленный нос. — Хоронить кого собралась, что ли?

 

      Гримгерда на мгновение останавливается, оглядывая сооружение.

 

      — Праздник у меня скоро, думаю пир закатить для подруг, — усмехается она, гладя пальцем нахохлившегося на её плече ворона. — Оттого и убежище моё так далеко от города, что не по душе мои пиры простому люду.

 

      Идут они дальше — проходит Сольвейг за Гримгердой в дом, а затем и в горницу её. Вопреки всему, что успела Сольвейг себе вообразить, не развешано по стенам ни костей, ни перьев, ни черепов птичьих — а вместо котлов с варевами полки забиты книгами да бумагами, словно Гримгерда и впрямь всего лишь советница простая. Снова морок?

 

      — Незачем мне в собственных покоях морок наводить, Сольвейг: присаживайся, почётная гостья ты у меня сегодня, — Гримгерда широким жестом обводит комнату и кивком указывает Сольвейг на высокий резной стул. Сама же она достаёт два рога, расписанных неизвестными рунами, похожими на ту, что свела их здесь. — Выпьешь со мною, заблудшее дитя?

 

      Гримгерда наполняет сосуды каким-то пойлом и протягивает один из них Сольвейг.

 

      Та фыркает и отмахивается: хоть и хватило ей безрассудства, чтобы вместе с сейдой в чащу леса ночью пойти — но угощений из её рук принимать точно не станет.

 

      — Скорее уж с самой Фьотрой выпью, чем с тобой — да и не за этим я сюда пришла. А заблудшей напрасно кличешь: не потеряна я во тьме, а живу в ней, как в доме родном.

 

      Гримгерда пожимает плечами и оба рога за один присест осушает, не поморщившись, будто и не хмель это вовсе. А если не хмель, думает Сольвейг, то и пить незачем.

 

      — Ладно уж, — вздыхает сейда. — Показывай свою руну.

 

Сольвейг садится на стул и протягивает ей порядком измятый клочок пергамента. Начертанный углём символ слегка смазался — интересно, можно ль теперь его прочесть?

 

      — Неверно она начертана, руна твоя — но могу всё же я её разобрать, — молвит Гримгерда после недолгого молчания. — Если дева сама вывела её у себя на плоти по незнанью — значит, дура она, и говорить о ней — лишь воздух тратить; а если же родилась с нею…

 

      Ворон срывается с плеча хозяйки, пару кругов по комнате делает да садится на край стола, прямо возле Сольвейг — она, обомлев, замечает, что глаз у него не два, как у обыкновенных птиц, а четыре: все большие да белёсые.

 

      — Так Альдри, безутешная жница, отмечает своих любимиц — или тех, кого ей когда-то… А, да не бойся ты, — прерывается Гримгерда, заметив, как Сольвейг вжимается в сиденье. — Ничто тебя здесь не тронет — пока я того не пожелаю.

 

      — Рассказывай, — шёпотом выговаривает Сольвейг, не отрывая глаз от ворона. — Рассказывай дальше.

 

      Гримгерда довольно ухмыляется и продолжает.

 

      — Если сверху вниз эта руна на плоти начертана — суждена владелице великая сила, и цена её не будет иметь значенья; если же снизу вверх — много несчастий и раздоров повлечёт она за собою. Всё одно — как пробьёт её час, придёт за ней чёрно-алая Альдри и заберёт в мир вечного льда и покоя.

 

      Сольвейг хмурит лоб, задумавшись. Руна с обеих сторон почти одинакова, не разобрать тут, где верх, а где низ — однако Бринья и впрямь всегда в разы сильней других была, отчего прочат ей с детства великое будущее. Но отчего ей скрывать и стыдиться, если и впрямь благословением богинь отмечена?

 

      — Хватит сказок об Альдри — скажи, правда ль суждено мне пасть от её руки? От руки Бриньи? — перебивает Сольвейг, вцепившись пальцами в подлокотники.

 

      Гримгерда улыбается — криво, одними губами — и сворачивает пергамент.

 

      — Я тебе не вёльва, чтобы будущее знать — а рунам это и подавно неведомо, — она бережно вкладывает листок в одну из своих книг. — Вьются нити наших судеб, переплетаются меж собой — и никто не знает, сами ли мы ткём полотно или лишь прихоти богинь исполняем. Если и впрямь дерзнёшь с ними поспорить, не в силах я ни помочь, ни помешать — могу лишь направить.

 

      — Как? — Сольвейг вскакивает на месте. — Как мне судьбы своей избежать?

 

      Сейда вновь замолкает; ворон её щёлкает серебряным клювом, словно отлитым из стали.

 

      — Правильно ты тогда подумала: есть в тебе дар, которым обделена подруга твоя — тот, что приметила я, как только тебя увидела. Тот же, что сама делю вместе со своими сёстрами — наши узы, наши оковы, наше бремя и благословение.

 

      Сольвейг в недоумении переводит взгляд на Гримгерду — не на ночное небо уж походят её глаза, а на пустые глазницы черепа.

 

      — Неужто… — слова застревают в горле, словно излишки эля после весёлой ночки.

 

      — Сильную сейду я в тебе увидела, Сольвейг, — продолжает Гримгерда, кивая. — Сильнее многих из нас можешь стать — если, конечно, не отринешь дара, которым Альдри тебя наделила. И не будет больше нужды подруги своей бояться.

 

      Ворон вновь срывается с места и возвращается к хозяйке, сверкая всеми четырьмя глазами. Сольвейг переводит взгляд с него на Гримгерду, мотая головой в неверии.

 

      — Говорили обо мне порою, что во всём Халльдисхейме из дев не найти никого ничтожнее, — наконец отвечает она. — Хороша же эта ваша Альдри, если даром своим решила наделить такую хилячку да оборванку… славно умеет преемниц выбирать!

 

      Гримгерда не движется и лишь внимательно наблюдает. Сольвейг, отмахнувшись, резко встаёт со стула.

 

      — Об орлице ничего не знаешь, о судьбе моей тоже, только разум туманишь да сказки рассказываешь — что толку с тобой говорить?! — она заливается краской от возмущения. — «Сильнее многих»! Прямо бы сказала: привела меня сюда, лишь чтобы поглумиться над убогой!..

 

      — Отчего же поглумиться? — спокойно отвечает Гримгерда. — Всю правду я сказала — только понять не могу, что тебя так задевает.

 

      Сольвейг пожимает плечами и постепенно успокаивается.

 

      — Ладно сила, мускулы-то вам без надобности — да только дело в том, что неграмотная я: и обычных-то рун не разберу, не то что ваших, мудрёных, — усмехается она.

 

      Улыбка не сходит с белого, словно кость, лица сейды — будто всё она знает, всё понимает.

 

      — Хотела когда-то научиться, конечно — но в детстве не до того было, всё работа тяжкая да тычки от матери-пьяницы… — продолжает Сольвейг, потупив взгляд. — А потом пообвыкла мало-помалу — да и двадцать две зимы уж мне минуло, стыдно наравне с младеницами неразумными пальцем в книжку тыкать.

 

      Гримгерда, не промолвив ни слова, разворачивается — когда она вдруг вырывает из ворона иссиня-чёрное перо, тот принимается возмущённо каркать и хлопать крыльями.

 

      Сольвейг всё ждёт от неё ответа — но та лишь молча достаёт с полки какую-то склянку с густой тёмно-бурой жижей и принимается размешивать. Затем берёт один из старинных толстых томов — и, смахнув с чёрной обложки пыль, кладёт на столе перед Сольвейг.

Глава 7. Воспоминания и вещие сны

— Долго ль ждать тебя придётся? — Арнлейв вздыхает, пряча руки под плащом. Думала она, что раз вместе уехали, то и далее не разлучатся — однако ещё засветло, прежде чем в путешествие отправиться, приехала к ней Бринья проститься.

 

      Лошадь фыркает да в нетерпении стучит по земле копытом — сама Бринья уже в седле да в одежде дорожной.

 

      — Несколько недель, любовь моя, не более, — она тепло улыбается и легонько похлопывает обеспокоенную кобылу по шее. — Не успеешь и двух вис сложить — как вернусь уже. Жаль, Сольвейг попрощаться не пришла — хотя всяко к лучшему, коль обжилась тут…

 

      Бринья спускается с лошади — негоже на невесту сверху вниз смотреть — да простирает руки для объятия в последний раз. Не столь тоскливо прощание, как раньше — однако всё равно видит она: тяготит что-то Арнлейв, висит тяжёлым камнем да на дно тащит, словно утопленницу.

 

      Размыкая объятия, не решается Бринья об этом спросить.

 

      Забравшись обратно в седло, замечает она на одежде несколько тёмных и длинных перьев, зацепившихся за застёжки меховой куртки. Уж покрылась земля первым снегом, да ночами порою ветер завывает пуще обычного — а Арнлейв, чудачка, всё равно в плаще своём ходит, ни зимой, ни летом не снимая.

 

      Бринья вытаскивает застрявшие перья и рассеянно кладёт в поясную сумку — а затем оборачивается, чтобы в последний раз помахать Арнлейв.

 

***

День за днём проходит, неделя за неделею — учится Сольвейг грамоте, а наставница её порою дивится, как быстро та запоминает да как ловко пером орудует. Первым словом, написанным ею, было имя Бриньи, затем — собственное; но, хоть и увлёкшись, всё равно никак она не забудет прошлый их с Гримгердой разговор да ворона о четырёх очах.

 

      Чует она, будто шагает прямиком в силки расставленные — да только слишком хорошо научена из силков изворачиваться, чтобы теперь бояться; подумывала поначалу убежать, как выучится да деньжат подкопит — да только нет в Халльдисхейме места, где были бы ей рады.

 

      — Прими, госпожа, — говорит Сольвейг в один из дней, кладя поверх стопки томов набитый серебром мешочек — с той ночи начали постоянно водиться у неё деньги, хоть и невеликие. — Плата за учение: негоже мне нахлебницей сюда приходить.

 

      Гримгерда закрывает толстую потрёпанную книгу и окидывает небрежным взглядом деньги. Волосы её угольные по-прежнему распущены, черты лица заострены, словно у умершей, а в чёрных глазах не видно зрачков.

 

      — Ни к чему мне мёртвое серебро — оставь себе, пригодится, — только и говорит она и возвращается к книге.

 

      Сольвейг смотрит на неё исподлобья, нахмурившись.

 

      — А что тогда? — бросает она, сжимая кулаки. — Душу мою жалкую хочешь забрать — или меня саму в невольницы? Коль так, то бери лучше… бери орлиное отродье, от него всяко больше толку! А если так скучно живётся, что задаром берёшься грамоте учить — шла бы не в совет тогда, а в школу к детишкам.

 

      Сольвейг и сама ужасается собственной дерзости: в Фаригарде ей бы и за меньшее голову снесли, очень уж вспыльчива ярлина Исанфрида. Только её и за убийство-то до сих пор карать не спешат, хоть первой советнице для того хватит лишь слово сказать.

 

      — Не дано крылатым созданиям плести сейд, — Сольвейг вздрагивает от этих слов. — А ты всё же напрасно гневаешься: помочь я тебе хочу, а не неволить.

 

      Не забыла, видать, и проклятая сейда о том, что тогда Сольвейг наговорила, снова за своё взялась. Быть может, оттого и не спешит в острог вести, чтобы верности добиться в обмен на свободу? Сейд или плаха — хороший же выбор ей подсунули!

 

      Гримгерда снова ухмыляется своей кривой звериной улыбкой.

 

      — Ни силой, ни угрозами не могу я склонить тебя: дар сейда ты должна принять не из страха и не от незнания — а с честью, с радостью. Я терпелива и милостива, до весны тебе срок даю — а коль и тогда откажешься, то не скажу больше ни слова, и забудешь ты ко мне дорогу.

 

      Она делает несколько шагов вперёд — медленно, бесшумно.

 

      — Никто не поймёт тебя лучше, чем я, — одними губами улыбается она. — Никто, ведь я — такая же. Тоже помню, каково корчиться под ударами кнута, терять сознание от голода и боли. Не знать ни матерней любви, ни отцовской заботы; быть никем — меньше, чем никем. И мне больно видеть, как моя сестра страдает, словно пленённая волчица с вырванными когтями — я дам тебе исцеление, утешение, коли примешь его.

 

      Сольвейг, не сводя глаз с сейды, пятится назад — пока вдруг не упирается спиной в стену. Затаив дыхание, она невольно шарит в поисках любой вещи, что под руку подвернётся — и вспоминает вдруг, как бывало порою в детстве: огрела, стянула что-то да убежала стремительней ветра.

 

      — Ты говоришь, что знаешь мою жизнь: но кто вправду знает — та поймёт, что не нужно мне исцеление, если двадцать две зимы жила я без него, — с трудом проговаривает она, нащупывая правой рукой резной серебряный подсвечник. Острые узоры врезаются в пальцы. — И у меня никогда не было сестёр.

 

      Сольвейг хватает подсвечник, неожиданно тяжёлый, и замахивается, словно кинжалом — но тот в одно мгновение рассыпается в её руке, будто песок. Она, отшатнувшись, вскрикивает — ладонь цела и невредима, но вся в липкой алой пыли.

 

      Гримгерда, скрестив руки на груди, смеётся. Морок, снова морок!

 

      Сейда, как бы ни силилась всемогущей да всеведущей показаться, не знает: у этой-то волчицы ещё есть когти, не заковать её так просто в цепи обещаний да речей, что слаще эля и мутней тумана.

 

      Не сбить с пути лживыми пророчествами.

 

      — Подумалось мне, что скучно уже тебе обыкновенные руны писать да в слова складывать: больно ты смышлёная оказалась, — молвит Гримгерда после недолгого молчания, а затем кладёт на стол книгу, к которой до того не прикасалась — массивную, в чёрном кожаном переплёте. — Если уходить не вздумала ещё — научу тебя ставы чертить мудрёные и расскажу, как читать их да разгадывать: такого, небось, даже учёные жёны при ярлинских домах не умеют.

 

      Сольвейг, нахмурившись, подходит и обмирает: на обложке серебряными чернилами начертана всё та же руна, которую Гримгерда именовала руной Альдри.

 

 

      — А ещё скоро вновь устрою я пир: девять дней тебе на раздумье, — добавляет сейда, листая пожелтевшие страницы. — Приму тебя на нём радушно, как ученицу свою: быть может, там ты и забытьё найдёшь, и утешение.

 

***

А тем временем далеко уж отъезжает отряд от городов да деревушек — и останавливается на привал, чтобы лошадей напоить и самим подкрепиться.

 

      — Схожу-ка, возьму нам поесть да попить, — Бринья встаёт, споласкивает руки припасённой водой и направляется к повозке с припасами. Очень уж хочется хоть немного в одиночестве да в тишине побыть да поразмыслить, без болтовни чужой — для этого любой предлог сойдёт. Будь здесь Арнлейв и Сольвейг — сердце её да правая рука — поняли бы, разделили бы эти мысли: никто в целом мире не знает её лучше…

 

      Приподняв плотную ткань, Бринья неуклюже развязывает один из мешков и достаёт две большие румяные буханки; затем просовывает руку глубже и едва не вскрикивает, вдруг нащупав тёплую человеческую кожу.

 

      — Тихо! Прошу, молчи!.. — раздаётся из повозки тревожный шёпот. От изумления Бринья едва не роняет из рук хлеб, когда между припасами показывается растрёпанная голова Сванхильды.

 

      Кюн-флинна прижимает палец к губам и без слов протягивает ей пропахший вяленым мясом мешочек.

 

      — И чего тебе у матушки не сиделось? — пыхтит себе под нос Бринья, вытаскивая и взваливая на плечо бочку с морсом. — Ладно уж, сдавать не буду: Сигмар сейчас голодная и злая, небось под горячую руку попадёшь…

 

      — Отчего так долго? — доносится до неё чей-то нетерпеливый голос. — Случилось что? Не крысы ли в припасах завелись?

 

      Бринья забирает мясо с хлебом и, пытаясь сдержать улыбку, поворачивает обратно — одна из дев удивлённо присвистывает, видя, как та без усилий несёт на плече здоровенную бочку. Торопливо нарезав еду неровными толстыми шматками, они принимаются жевать — но Сигмар, заприметив неладное, уже направляется тяжёлым шагом к повозке.

 

      — Поглядите-ка: вот какая крыса нам в повозку пролезла, — проговаривает она сквозь зубы, таща к остальным невозмутимую Сванхильду, словно мешок с зерном. — Признавайтесь: кто на отъезде припасы проверял?

 

      Девы, в недоумении уставившись на Сигмар, прекращают есть — наконец одна из них, кучерявая и полная, робко поднимает руку.

 

      — Кари? — наставница, указав на неё пальцем, недобро щурится. — Значит, ты ей свою лошадь и уступишь, а сама пешком пойдёшь.

 

      — Клянусь, да не было её раньше!

 

      — Не мели чушь: не по воздуху же она туда залетела! — встревает другой голос.

 

      Бринья, дожёвывая всухомятку кусок мяса, оглядывает Сванхильду — так она разоделась, будто важнее этого похода в жизни ничего нет. Даже лук на поясе висит — только маленький совсем, будто игрушечный, из такого больше, чем на двадцать шагов, не выстрелить. Странная всё-таки эта кюн-флинна: Бринье-то матушка всегда наказывала, чтобы каждая вещь была для дела, а не для виду.

 

      — Хейдрун, гляди — там, — Бринья оборачивается: одна из дев, пихнув другую в бок, кивает куда-то в сторону леса. — Кажется, они к нам направляются. Чужеземки… неужто эрлендки?

 

      Бринья присматривается, сощурив глаза. По большой дороге и впрямь движется в сторону их стоянки целый отряд — все смуглые, темноволосые да одетые чудно: Бринья такое только в чужеземных портах и видала.

 

      — Похоже на то, — кивает дева, названная Хейдрун. — Ни одна халльдис так перед своими не вырядится, если только смерти не ищет.

 

      Сигмар, нахмурившись, вкладывает оружие в ножны.

 

      — Уведи Сванхильду, — не отрывая взгляда от приближающихся фигур, она толкает Бринью в плечо. — Быстро!

 

      Бринья без лишних слов хватает кюн-флинну за рукав — та едва успевает открыть рот — и заталкивает обратно в повозку. Лошади встревоженно фыркают, шевелят ушами да топчут копытами траву, пока Бринья, притаившись рядом, принимается наблюдать за происходящим.

 

      — Кто вы такие? — бросает Сигмар, не притрагиваясь к ножнам — однако голос её сам что острый меч. — Что вам нужно?

 

      Десятеро рослых девиц и впрямь похожи на эрлендок; самая высокая и плечистая, с обезображенным шрамами лицом, выходит вперёд.

 

      — Значит, и впрямь знак был правильный, — с трудом Бринья понимает её слова, искажённые свистящим заморским говором. — Богиня есть на нашей стороне, если привела нас к тебе, дева скал.

 

      Сигмар шагает навстречу: остальные, будто по команде, встают за нею стеной.

 

      — Что это значит? — Сигмар приподнимает подбородок: эрлендская предводительница немного выше неё. — Зачем тебе искать меня? Объявить, что Эрлендра всё же хочет войны?

 

      — «Эрлендра», — с усмешкой повторяет та, — не хочет, пока королева не хочет. Королеве впору сидеть в дворец, затворившая окна, чтобы не слышать крики народа. Как и вашей…

 

      Она вдруг обрывается на полуслове и тянет руку прямо к лицу Сигмар — та резким движением хватает её за запястье и перекручивает до хруста.

 

      — Посмеешь дотронуться — отсеку руку, чужеземка. Говори, за чем пришла!

 

      — Красивый рисунок, о-очень красивый, — продолжает эрлендка, будто не слушая и боли не испытывая. — Я помню его… помню хорошо. Такой же был у той, что поджигала дома в Трэсахдуне… стреляла в спины убегающих. Такое же лицо, как у той, от кого умерли мои маленькие братья. У вас всех одно лицо, но твоё… твоё не забываю никогда.

 

      — Трэсахдун… — повторяет Сигмар, нахмурив брови и принявшись шарить по закромам памяти. Так называлось эрлендское поселение — одно из десятков эрлендских поселений, разбитых и разграбленных девами щита в прошедшей войне, когда слаще чужеземной крови было лишь чужеземное вино: для Сигмар они все давным-давно слились воедино.

 

      — Помнишь теперь? Ради забавы, не защиты — северное отродье убивала и смеялась. Мужчин, детей, старух. Не держащих в руки оружие. Королева плохо делает, что боится войны — только…

 

      Сигмар замечает, как второй рукой эрлендка тянется к поблёскивающей рукояти меча.

 

 

      — Только мне не нужно приказ королевы, чтобы убить тебя.

 

      Всё происходит быстрее слова, быстрее мысли — массивный топор, сверкнув на солнце, врезается предводительнице прямо между мощным подбородком и блестящим доспехом. Та с коротким хрипом сползает на землю, судорожно прижимая к горлу дрожащие руки.

 

      Эрлендки срываются с мест, словно охотничьи собаки.

 

      — К оружию, сёстры! — Сигмар взмахивает топором. Не такой должна была быть первая битва её подопечных: не все из них ещё готовы столкнуться с врагом настоящим. Испытать ли их хочет Богиня-защитница, забрать ли в чертоги небесные?

 

      Оба отряда, словно по команде, обнажают оружие — и занимается жаркая сеча.

 

      Бринья, застыв на месте, осматривается по сторонам. Соратницы её бьются, как и должно претенденткам — но Сигмар, воительница бывалая, пятерых эрлендок стоит. Равны силы, и кажется уж Бринье, что вот-вот потеснится вражина: но появляются из-за деревьев ещё противницы, натягивают луки — и горящие стрелы пересекают небо.

 

      Не успевает она оглянуться, как две из них врезаются в повозку с провизией. Полотно мгновенно воспламеняется.

 

      Позабыв про Сванхильду, Бринья ломится к припасам — привязанная рядом перепуганная кобыла ржёт и встаёт на дыбы, едва не прошибив ей голову тяжёлым копытом.

 

      Бринья хватает у лошади из-под носа бочку с водой и, не задумываясь, опрокидывает на разрастающееся пламя.

 

      А тем временем среди скромных одежд претенденток вдруг мелькает нарядная красная рубаха да проблёскивает серебро диковинного меча, не знавшего доселе битвы.

 

      — Сванхильда, ты, отродье Фьотры! — вскрикивает Сигмар, вытащив из распластанного на земле тела окровавленный топор и тут же бросив его в одну из подступающих. — Куда полезла?!

 

      — Не посрамлю честь матушки! — доносится в ответ смех кюн-флинны — и тонет в лязге оружия.

 

      Сигмар кидается в её сторону, но снова вырастают меж ними противницы, будто нет им конца и краю…

 

      Сванхильда отбивает атаки с девичьим пылом да звериной яростью, но эрлендка теснит её шаг за шагом — и наконец одним сильным ударом выбивает меч из её руки: тот отлетает куда-то в траву.

 

      Кюн-флинна вскрикивает, и Бринья, позабыв обо всём, оборачивается на крик. Сигмар не придёт на помощь и даже не услышит её зова, пока сражается с тремя сразу — и она далеко, намного дальше, чем достанет лезвие клинка.

 

      Бринья подлетает сзади быстрее разъярённой волчицы: рука сама хватается за меч, едва эрлендка заносит свой.

 

      Зажмурившись, она замахивается и бьёт — точно, молниеносно, как учила Сигмар, как показывала матушка в те далёкие годы, когда сама Бринья едва ли могла двумя руками оружие от земли оторвать.

 

      Когда меч достигает цели, всё вокруг замирает.

 

      Казалось Бринье отчего-то, что отразит её удар невидимая рука, как всегда отражала Сигмар, зная наперёд, куда бьёт ученица; что застрянет клинок не в плоти, а меж досками щита. Но пронзённое тело, не издав ни звука, падает к ногам.

 

      Бринья, пошатнувшись, выпускает рукоять: земля под ногами плывёт, будто корабль во время качки. Сванхильда хватает её, оторопевшую, за руку и отводит к обгоревшей повозке.

 

      — Сиди здесь, — шепчет она покровительски, будто это Бринья тут ребёнок, сбежавший из-под надзора и угодивший в самую гущу сражения.

 

      Однако та вовсе не слышит: шумит в голове, как на море в шторм. До того дурно становится от лязга мечей и запаха крови, что её выворачивает наизнанку прямо под повозкой — доселе не чувствовала Бринья себя такой слабой.

 

      Когда она, пошатываясь, встаёт, шума сражения уже не слышно.

 

      Сигмар осматривает усеянную мёртвыми телами поляну — и вдруг видит на горизонте одинокую фигуру, удирающую в сторону леса.

 

      — Сбежит! — качает головой Кари, прижимая ко рту пухлую ладонь.

 

      Та опускает оружие и отмахивается.

 

      — Пускай. Надо остальных обыскать: у тамошних воительниц обычай носить при себе знак того дома, которому служат… Так мы хоть узнаем, кто именно снова разевает на Халльдисхейм свой рот.

 

      Наставница уже назад поворачивает, как вдруг в воздухе с оглушительным свистом проносится стрела — и беглянка спустя мгновение падает наземь.

 

      Бринья оглядывается — Сванхильда всё ещё держит пальцы на тетиве своего крошечного лука, распахнув глаза и тяжело дыша.

 

      Краем глаза Сигмар замечает, что предводительница ещё шевелится.

 

      — Дала знак… Богиня… — шепчет она, выплёвывая кровь с каждым звуком и зажимая побелевшими руками рану на шее. — Он не мог быть…

 

      Дева щита немедля прерывает стенания чужеземки последним крепким ударом.

 

      Ребёнком спрашивала Бринья у матушки, что после смерти с людьми случается — та отвечала, что тела их засыпают, но души уже готовы перед ликами богинь предстать. Много мёртвых повидала ярлина за жизнь свою, знает, о чём говорит — только эрлендка, истекающая кровью, вовсе на спящую не походит. В пустоту смотрят её распахнутые глаза, а скуластое лицо застыло и побледнело в смерти — не может Бринья отвести от него взгляда.

 

      Дева щита подходит и, вздохнув, ободряюще хлопает её по плечу.

 

      — Чужеземка уже у своих богинь, — молвит она — не как наставница, но как старая подруга. — Благородство твоё Скирхейма достойно — а вины на твоих руках нет, коль соратницу спасала.

 

      Собирается та поначалу возразить, да язык шевелиться не хочет. Не видела наставница, что не было в том благородства: в спину Бринья ударила, как последняя подлая разбойница. Не того хотела матушка, не на такую верную службу отправляла…

 

      Сигмар принимается дев пересчитывать да осматривать: никудышные им попались противницы, даже не ранили ни одну.

 

      — А ты, Сванхильда… — медленно оборачивается она и ловит за руку кюн-флинну, под шумок пролезшую обратно в повозку между мешков да забившуюся под полусгоревшее полотно. У той лицо всё красное, как после хорошей бани.

 

 

      — Я хотела лишь за пределами города погулять, — виновато бормочет она, шмыгая носом, — да всамделишный поход увидеть…

 

      — Ну что? Погуляла теперь, увидела? — Сигмар встряхивает её за плечи, а затем грубо усаживает на свою лошадь. — Я за тебя головой отвечаю, несносная девчонка — будь сама твоей матушкой, семь шкур бы спустила. Уходим отсюда — по лошадям, живо! Хейдрун, Кари, Лив! Бринья…

 

      Та всё так же стоит, не шевелясь, да на руки свои смотрит, будто измазаны они грязью или горячей липкой кровью.

 

      — Я не хотела… так не должно… — шепчет она, захлёбываясь воздухом и подступившими слезами.

 

      — Бринья, — Сигмар, вздохнув, вкладывает ей в ладонь поводья неосёдланной кобылы. — Больше повторять не буду, ждать тебя мы никак не можем. Уходим.

 

***

Не дано скальдам видеть вещие сны, не умеют они говорить с мёртвыми на языке рун да по ту сторону заглядывать — однако тяжело на душе Арнлейв становится, когда просыпается она в ледяном поту, словно умирающая.

 

      Лишь один образ перед её глазами стоит — почти осязаемый, словно виденье от зелья сейды: тело огромное с распростёртыми крыльями, снегом припорошённое. Даже в смерти — могучее оно, как сама жизнь.

 

      Быть может, станет эта зима для него последней — содрогается Арнлейв от этой мысли.

 

      Пусть сейд дарует вещие сны лишь избранным — но светлые богини даруют знаки и знамения всем заплутавшим своим дочерям.

 

      Арнлейв дотрагивается до фибулы, скрепляющей её плащ — железо жжёт пальцы, словно его только вынесли из кузни, в воде забыв остудить. Руны, вырезанные на ней, потускнели, будто теряя силу.

 

      Не помнит уж Арнлейв имя сейды, что наградила её этим сокровищем, но помнит ухмылку её хитрую и слова прощальные — о том, что напрасно орлиная наследница от прошлого своего скрывается, что вернёт её судьба туда, откуда сбежала. Не послушала её тогда Арнлейв: привычно орлицам парить в одиночестве, не зная оков и позабыв о старых гнёздах.

 

      Темнеет небо над городом, ни единой живой души уже на улицах нет — и Арнлейв, поправив плащ, затворяет за собою дверь. Знакомою тропой добирается она до лесной опушки — и, птицей обернувшись, взмахивает могучими крыльями.

 

***

Не замечает Бринья, как начинает уже смеркаться: понурый взгляд её устремлён то на поводья, то на спины впереди едущих. Почти не думает она о ночлеге да о холоде вечернем: стократ холоднее на душе её. Ждала ль матушка, что наследница её в первом же походе убийцей станет? Что бы сказала сейчас, очутись рядом: утешила бы, укорила бы, разгневалась бы?

 

      Сигмар резко сворачивает с большой дороги. Останавливаются они наконец в Ульвгарде, что на юге — один из самых видных городов; в таверне народу почти нет, и хозяйка радушно провожает дев в свободные комнатушки, скромные и светлые. Соседки вяло словцами перебрасываются — но не слышит их Бринья, не понимает: до сих пор туман у неё в голове стоит. Быть может, не Арнлейв, а ей самой надобно в пристанище разума наведаться?

 

      Заплатив за ночлег, расходятся девы по койкам и расплетают косы, думая каждая о своём. Тихо вздыхает Сванхильда, стягивая с себя богатую рубаху; приказала Сигмар кюн-флинне в одной постели с нею лечь, чтобы та ещё чего не выкинула или не сбежала посреди ночи.

 

      — Спите спокойно, — Сигмар, заходя последней, затворяет дверь. — Передали о нас местной ярлине, а она уж собралась за дружиною послать, чтоб нас восвояси выставили: видно, не очень-то гостий любит. Потом-то ей, конечно, передали — дескать, мы от кюны, из столицы едем… Ладно уж, ложитесь — а я в карауле постою, слишком мне тревожно.

 

      Совсем темнеет за окном, и понемногу погружаются девы в целительную дрёму. Лишь к одной Бринье долго не идёт сон — но в конце концов засыпает и она, бормоча, постанывая и беспокойно ворочаясь: снятся ей мечи, крики да застывший навечно взгляд эрлендской разбойницы.

Глава 8. Утешение сейды

С рассветом отправляется отряд Сигмар далее, оставив в городе лишь Бринью со Сванхильдой — за последней, памятуя о недавней её выходке, следили особенно рьяно.

 

      Бринья, от переживаний весь день в постели провалявшись, лишь к вечеру глаза разлепляет — так дурно и жарко ей, что лучше бы и вовсе не просыпалась; Сванхильда же сидит напротив, будто и не случалось ничего, да выцарапывает что-то ножиком на деревянном изголовье.

 

      — Расскажи что-нибудь, — вяло говорит Бринья, прикрывая глаза: отрадно ей слышать человеческий голос рядом, ничего не нужно больше.

 

      — Что именно?

 

      Бринья прикладывает пальцы к виску: кажется, будто голова так меньше кружится.

 

      — Расскажи… — задумывается она, — как тебе удалось так спрятаться, что не заметили?

 

      Сванхильда, боязливо оглянувшись, присаживается с краю.

 

      — Ладно… Тебе одной поведаю — только, гляди, пусть ни одна живая душа больше не узнает, — молвит она, понизив голос. — Матушкина советница рассказала хитрость одну: мол, если взять высушенный лист слепцовой травы, сказать над ним слова кое-какие да подержать три ночи под подушкой, на которой спишь — то получишь средство, чтобы от взгляда чужого скрыться. Надо только подкрасться к кому-нибудь, растереть лист в руке да порошок резко в глаза швырнуть… И тогда хоть перед самым носом у неё ходи — не заметит, а коль успела уже увидеть — не запомнит. Оттого она так и зовётся — слепцова.

 

      — Неужто? — бормочет Бринья, приподнимаясь на постели.

 

      — На любой сработает, — кивает Сванхильда довольно. — Правда, лишь на одной единовременно и на короткий срок. Я не верила поначалу — вот и решила попробовать, когда Кари припасы проверяла: всё вышло в точности как мне говорили.

 

      Недоверчиво хмыкнув, Бринья отворачивается. В животе урчит: не ела она уж со вчерашнего дня, в жизни такого голода не ощущала.

 

      — Она вообще много знает, та советница, — звала даже как-то к себе ученицей… Ску-ука! Мне бы только Сигмар до белого каленья доводить да клинком махать — вот и не пошла, — кюн-флинна улыбается и бережно поглаживает блестящую рукоять меча, торчащую из ножен. — И тогда она мне этот меч подарила… кто знает, вдруг волшебный?

 

      Не дождавшись ответа, Сванхильда прячет ножик под матрас и продолжает:

 

      — А про тех эрлендок… слышала, что Сигмар сказала? — Бринья болезненно дёргается: вновь встают перед глазами картины битвы, и не рассеять их, не забыть. — Что так и не нашли при них эмблемы дома, от которого выступали: изгнали их, видать, вот и решили со скуки с жизнью покончить…

 

      Кюн-флинна прерывается на полуслове, чтобы протяжно зевнуть.

 

      — Жалко их, — сонно бормочет она и заворачивается в плотное одеяло.

 

      Вновь кружится у Бриньи голова — то ли от голода, то ли от потрясений — но, тем не менее, встаёт она, выходит молча из комнаты и затворяет за собою дверь, чтобы сон чужой не тревожить. Чтобы не упасть, приходится на стену опираться — представить даже страшно, что бы сказала матушка, застань она свою наследницу такой слабой.

 

      Спустившись на первый этаж, она понуро садится на лавку да в раздумья гнетущие вновь погружается. Была бы с нею сейчас Сольвейг — поняла бы, ободрила да предложила привычно пару-тройку кружек пропустить; была бы Арнлейв — успокоила бы песнею да историей. Но одинока Бринья как никогда прежде, хоть и сидит среди толпы.

 

      Таверна почти не отличается от той, что в родном её городе, да и народ такой же — разве что капюшона пред ним надевать не надо.

 

      Падает взгляд на сгорбленную охотницу c бутылью медовухи и на двух волчиц, что сидят у её ног покорно; слышала Бринья в детстве, что в Ульвгарде каждая воительница или охотница, а то и вовсе каждая семья по волчице дома держит. Раньше страсть как хотелось ей узнать, правда то или ложь — а теперь уж вовсе не до того…

 

      Лезут Бринье в глаза растрёпанные волосы, и она запускает руку в поясную сумку — но вместо гребня вынимает уже забытые перья от плаща Арнлейв. Кажется, будто до сих пор хранят они тепло её тела.

 

      — Арнлейв, любовь моя, — тихо шепчет Бринья, вздыхая. — Что бы ты сказала, увидев меня сейчас?..

 

      Говорит она с перьями так, будто они не хуже настоящей Арнлейв могут ей ответить — и гладит их так же ласково, как гладила по щеке свою невесту, прощаясь. Не замечала раньше Бринья, какие они жёсткие: кажется, будто надавишь посильней пальцем — и кровь пойдёт.

 

      Краем уха слышит она издали то ли урчание, то ли рык утробный, но не придаёт значения.

 

      — Тише, девочка… — различает она затем грубый голос.

 

      Бринья поднимает взгляд: жёлтые глаза одной из волчиц смотрят прямо на неё — пристально и спокойно, будто человеческие. Животное поводит носом и прижимает уши к голове.

 

      — Эй, — ни с того ни с сего обращается Бринья к волчице и улыбается — та пригибается к полу, следя за каждым её движением. Вслед за нею принюхивается и вторая — а затем обнажает клыки.

 

      — Я кому ска… — вновь бормочет захмелевшая хозяйка — но тут первая волчица, сорвавшись с привязи, кидается вперёд. Охотница еле успевает перехватить её оборванной верёвкой — как вдруг срывается вторая, капая слюной из оскаленного рта.

 

      Бринья не успевает даже пошевелиться.

 

      Ладонь пронзает острая боль. В глазах темнеет — Бринья, вскрикнув, вслепую отпихивает волчицу ногой. Та не ослабляет хватку — и дёргает на себя, лишь расширяя рану.

 

      Гостьи вскакивают со скамей одна за другой, опрокидывая мебель. Поднимаются крики.

 

      Наконец двум крепким девицам удаётся зверей утихомирить — а Бринью, с побледневшим лицом и прижатой к груди окровавленной ладонью, отводят под руки в лечебницу.

 

***

Тем временем в глубокий сон отправляется Сумар, юный невинный бог, дарующий Халльдисхейму тепло, — занимается в Вестейне зима настоящая. Весь день падает снег крупными хлопьями, лишь к заходу солнца перестаёт — а после является к Гримгерде посланница от кюны с вестью, что та призывает советницу в свои покои.

 

      — Вы звали меня, моя кюна, — Гримгерда, не склоняя головы, заходит и вешает на стену припорошённую снегом шубу. Хьяльмвида, сидящая на постели с книгой, не отвечает и даже не поднимает взгляда.

 

 

      Первая советница затворяет за собой дверь, оставляя снаружи двух дев щита, сторожащих горницу.

 

      — Расплети мне косы, — только и отвечает кюна, не шевелясь. Гримгерда с трудом скрывает улыбку, но садится рядом и приказ исполнять принимается.

 

      Сложная у Хьяльмвиды причёска: много кос, меж собой переплетённых, да не понять сходу, куда какая ведёт. Для такого дела у кюны служанки есть, незачем советницу отрывать от дел и размышлений — темнит она, помыслы истинные скрыть пытается.

 

      — Если помнишь ты, — начинает она, закрывая книгу, — есть давно у нас план — в Вестейне университет основать: уж деньги из казны отпущены, чтобы грядущей весной начать строить.

 

      — Помню-помню, — эхом отзывается Гримгерда, вынимая из кос ленты да украшения. — Вы же сами меня на том тинге в первые преподавательницы прочили — а одна из советниц ваших, самая бойкая, всё вопрошала, мол, «чему же она молодых дев научит?» Неужто раздумали?

 

      Кюна устало качает головой.

 

      — Вовсе нет — но думала вновь этот вопрос на тинг вынести. Знаю я учёных жён из Эрлендры, которых тоже могла бы привлечь на благо — да многие средь наших никак не оставят былую вражду. Вот и думаю, не ополчатся ли совет да народ…

 

      — Если и будут недовольные — поропщут малость, да и свыкнутся, — спокойно отвечает Гримгерда. — К тому же сами знаете, что и наших немало на чужой стороне осело: не разрозниться нам с Эрлендрой до конца, не расцепиться, как бы ни старались. Неужто за этим разговором, моя кюна, вы меня призвали?

 

      Тяжело вздохнув, Хьяльмвида прикрывает глаза.

 

      — Моя дочь сбежала из дома в поход, — наконец переходит она к делу. — И я знаю, что именно твой сейд ей помог.

 

      Знала Гримгерда наперёд, какими будут её слова — да интересно было, как они прозвучат.

 

      — Какой же это сейд, моя кюна? — смеётся она, старательно отделяя локон от локона — длинные у Хьяльмвиды волосы, пышные и шелковистые, краше, чем у любого юноши. — Всего лишь безобидная детская шалость: для неё ни плоти резать не нужно, ни к Альдри обращаться. Девочка любопытна — я всего лишь помогла ей.

 

      — Будто не знаю, что помощь твоя всегда жертвы непомерной требует.

 

      Хьяльмвида оборачивается. Глаза у неё красные, будто уж несколько лун мучает её бессонница.

 

      — Вот в чём твой план? — добавляет она, встретившись с Гримгердой взглядом. — Переманить к себе мою дочь, а затем и до меня добраться?

 

      — Давно уж не помышляю о том, уж будьте спокойны, — ухмыляется сейда, продолжая расплетать причёску. — Мне больно смотреть, как ваш дар угасает, не найдя себе применения — но я уж притерпелась к этой боли. Как притерпелась и к другой — тогда, двадцать семь зим назад…

 

      — Мне жаль, — перебивает кюна, содрогнувшись. — Очень жаль. Воспоминания до сих пор терзают меня во снах — но, будь у меня выбор, не смогла бы поступить по-иному. Ты ведь и сама знаешь, Герда, как мучительно против собственной природы идти.

 

      Дёргается Гримгерда, выронив из рук волнистые пряди: болью вспыхивают старые шрамы.

 

      — Не стоит жалости, — наконец отвечает она. — Все, что причинили мне боль, уже давно отправились к Альдри — вечно страдать от рук её прислужниц. И коль вас нет средь них — значит, и зла я на вас не держу.

 

      «Больно ты милостива для сейды,» — слышит Гримгерда, как в мыслях отзывается кюна на её слова — однако сказать не решается. Повисает тишина.

 

      — Ты мудрее меня, — наконец молвит Хьяльмвида, вновь устало вздыхая. — Мы могли бы править вместе. Быть может, это избавило бы тебя и от боли, и от жертвы…

 

      — Что вы, моя кюна, — Гримгерда, пряча усмешку, крутит в руке резной гребень, украшенный драгоценными камнями. — Неужто позволите кровожадной сейде бросить тень на ваш светлый лик? Представьте только, что подумает народ: солнце Халльдисхейма — да спелось с отродьем Фьотры…

 

      Сейда говорит спокойно да певуче, принимаясь расчёсывать распущенные волосы — словно отец поёт дочери колыбельную.

 

      — Возможно, именно «отродью Фьотры» суждено взять мою ношу, — коротко прерывает её Хьяльмвида. — Когда я уйду.

 

      Рука Гримгерды, сжимающая гребень, замирает в воздухе.

 

      — Вот, значит, как, — помолчав немного, сейда цокает языком и улыбается. — Неужто обо мне говорите? А то в иной раз я бы подумала, что вы так о своей дочери…

 

      — Нет, — отрезает та и оборачивается: в глазах её на мгновение вспыхивает едва сдерживаемая ярость. — Нет… Сванхильда всё ещё будет слишком юна — да и неясно пока, что из неё вырастет. Когда она родилась, вёльва предрекла ей величие и славу — да не сказала, в какой стезе: может, лучше бы мне и не дожить до той поры.

 

      — Не стоит такими словами бросаться: а то вас, моя кюна, богини услышат и поймут по-иному, — отвечает Гримгерда. — Будь у меня преемница, я бы многое отдала, чтобы узреть её величие — пусть и вымощенное кровью. Это то, какой я её взращу — и это то, за что я буду горда ею.

 

      И замолкают обе, каждая в свои мысли погружаясь.

 

***

Наказали Бринье подённо в лечебницу наведываться, чтобы руку перевязывать и следить, не попала ли в рану зараза. Будто мало было кошмаров о мёртвых эрлендских разбойницах — теперь уж стали ей еженощно сниться оскаленные волчьи пасти, выспаться как следует не давая.

 

      В один из дней сидит Бринья понуро на койке, ожидая целительницу — но вместо неё в дверь заходит огромная седовласая женщина в сопровождении двух воительниц. Больно низок для неё проём, аж пригибаться приходится — будто гора с места сорвалась, да и пошла.

 

      Гидья, семенящая вслед за ней, выглядит на фоне этакой великанши едва ль не ребёнком.

 

      — Я-ярлина Ильва… — робко бормочет она, заикаясь.

 

      — Выйди, — бросает женщина, не оборачиваясь; целительница повинуется, и вскоре за нею закрываются двери. Бринья, оставшись совсем одна с нежданными гостьями, быстро встаёт с койки.

 

      — Да благоволят вам ветра, ярлина Ильва, — говорит она, неуверенно улыбаясь, чтобы хоть что-то сказать.

 

 

      Тяжёлый взгляд у местной ярлины: как встречается Бринья с нею глазами, сразу мутно в голове становится да мысли путаются. Меж бровями кустистыми глубокая морщина залегла, будто от постоянных раздумий.

 

      — Да осветит тебя северное сияние, — она, тем не менее, отвечает на приветствие: лицо её во время речи почти не шевелится. — Вот, значит, как выглядит та дева, из-за которой у нас столько шуму.

 

      Бринья дёргается на месте.

 

      — Шуму? — только и может переспросить она.

 

      Ярлина делает два шага к ней — дружинницы её всё так же стоят по обеим сторонам.

 

      — Быстро весть разнеслась: дело ведь небывалое, — она, прищурившись, к Бринье присматривается. — Волчицы-то наши без причин на людей не нападают.

 

      — Во имя богинь, нет вины на мне! — Бринья вскакивает на месте и выставляет вперёд руки в примирительном жесте. — Не трогала я ни их, ни хозяйку: коль хотите, расспросите всех, что в таверне были.

 

      Ильва в ответ лишь скалится и отходит: шаг у неё широкий, тяжёлый, вот-вот пол затрясётся.

 

      — Не страшись, дева: наказаны уж виновные. Да и устали звери наши верные больше двадцати зим одну добычу разыскивать — оттого, видать, и взбесились.

 

      Бринья замирает от удивления.

 

      — Двадцать зим? — она поднимает брови. — Что ж за добыча такая ценная? Поведайте, ярлина, коль не секрет.

 

      Ильва разворачивается и, едва Бринья успевает вставить слово, вонзает нож в прибитую к стене карту города и окрестностей. Остриё врезается в самый угол, где небрежно обозначен горный хребет.

 

      — Чудовище пернатое — там, в горах, треклятое его логово, куда оно людей затаскивает и пожирает, — отвечает она сквозь зубы. — Двадцать семь зим назад тварь похитила и растерзала моего сына — а муж от тоски слёг и вслед за ним к богиням отправился. Со щенячества мы на неё наших волчиц натаскиваем — они из тысячи её запах узнают. Да всё никак не поймаем, лишь перья её находим да кровь, что от жертв остаётся.

 

      Морщина меж бровями Ильвы лишь глубже становится, и не страшно теперь Бринье смотреть ей в глаза, но печально.

 

      — Да ни один зверь и ни одна птица столько не живёт, — отвечает она, вздыхая. — Оттого и не можете найти, что издохла она уже: не свершиться уже вашей мести.

 

      Ярлина в ответ с яростью проворачивает клинок в стене, оставляя на карте уродливую дыру.

 

      — Будь она мертва, не слышала бы я по ночам её ужасных воплей — а дружинницы мои возвращались бы из гор все до одной, — отрезает Ильва. — Вижу, не веришь ты мне, дева — так позволь доказательство преподнести: обещаю, уж оно-то тебя заинтересует.

 

      Бринья отстранённо кивает, наблюдая за каждым движением ярлины: не ожившей горой она уж теперь кажется, а простой женщиной, горем сражённой.

 

      Ильва достаёт из карманов широкого плаща неприметный чёрный ларчик да связку ключей.

 

      — Признаться, повезло вам в моём городе оказаться: давно уж не пускаю я сюда чужих, — спокойно молвит она, криво улыбаясь и подыскивая нужный ключ. — Мало ли что просочится к нам… А средь наших так много о твари баек ходит: говорят, огромная она, словно гора — но незаметная, словно мышь; кричит громче урагана — но летает тише шёпота. А, вот же он!

 

      Ильва неторопливо открывает крышку, и Бринья вновь едва не теряет дар речи: на обитом бархатом дне лежат несколько длинных перьев — цветом, узором и формой точь-в-точь как у Арнлейв, разве что острее немного с конца.

 

      Она прикасается к ним кончиками пальцев, не веря увиденному — на ощупь жёсткие, но всё же настоящие.

 

      В непонимании она бросает взгляд на Ильву — та захлопывает ларчик и плотоядно улыбается.

 

      — Я… Я ведь не…

 

      Бринья сглатывает слюну; ярлина, не встречаясь с нею взглядом, продолжает — резкие у неё слова, каждое будто удар топора.

 

      — А ещё говорят, что тварь умеет перья свои сбрасывать, — наконец говорит она, будто приговор оглашая. — Да обращаться человеком.

 

      Открывает Бринья рот, чтобы ответить, да от страха ничего сообразить не может и на месте замирает. Слышит она, как что-то шевелится у неё за спиной — а в следующее мгновение раздаётся глухой удар, и она падает без чувств, оглушённая дружинницей Ильвы.

 

***

— Буду честна, нельзя тебе ещё здесь находиться, — молвит Гримгерда, отворяя тяжёлую дверь и пропуская Сольвейг вперёд. — Но не волнуйся: сделаю так, чтобы ни одна живая душа тебя не заметила против моего желания.

 

      Сольвейг, вжимая голову в плечи, проходит в дверь. Встречает её огромная зала: стены рунами изрезаны и книгами уставлены, а под потолком звериные черепа висят, верёвки да ленты. Посреди залы стоит стол — такой большой, что хоть кюне в длинный дом неси, — а за ним женщины едят, пьют да балагурят.

 

      Вдали от стола — помост с алтарём да вбитыми в пол кольями; однако не успевает Сольвейг как следует его рассмотреть, как набегает на это место белёсая пелена, от взора скрывая.

 

      — Твой ведь пир, госпожа, — хмыкает она, не подавая виду. — Не тебе разве решать, кому быть здесь, а кому нет?

 

      Гримгерда подталкивает её к стоящему в отдалении столу и скамьям, устланным шкурами; очерчен он на полу блестящей тёмной полосой, и Сольвейг осторожно её переступает.

 

      — Мне, — сейда, усаживаясь на скамью, расправляет складки тёмных одежд. — Да только сёстрам объяснять, отчего привела тебя раньше срока, — себе дороже.

 

      Она, глядя Сольвейг за спину, подзывает кого-то жестом.

 

      Сольвейг оборачивается и обомлевает. Приближается к ним юноша — стройный, еле одетый: обнажённая грудь замысловатыми чёрными узорами разукрашена, а бёдра едва прикрыты невесомой тканью. Глаза его, большие да зелёные, похожи на заросшие тиной пруды — даже в бурных снах девичества не видала Сольвейг таких глаз.

 

      — Приветствую вас, госпожи, — подобострастно шепчет юноша Гримгерде, глядя снизу вверх — чёрные локоны его падают на округлые белые плечи, будто спящие змеи. Долго могла бы Сольвейг любоваться — но он поспешно уходит, поставив на стол две широкие чаши.

 

 

      Завидев выпивку, мигом отвлекается Сольвейг и принюхивается: не исходит от неё хмельного аромата, даже самого слабого. Что за пир такой — без хмеля, без стука кружек, без смеха и пьяных песен?

 

      Она в недоумении поднимает бровь и задерживает взгляд на Гримгерде.

 

      — Выпей сперва ты, пожалуй. Или нет, — добавляет она, спохватившись, когда Гримгерда с ухмылкой подносит чашу к губам, — быть может, что для сейды безвредно, то для нормальной женщины отрава смертельная. Дай-ка ему лучше испробовать.

 

      Она показывает взглядом на юношу — тот уж плавной походкой удаляется к другому столу.

 

      — Никак испытываешь ты меня, дева, — медленно отвечает Гримгерда, сузив глаза. — Терпенье моё велико словно море, но даже у моря есть берега. Сегодня предлагаешь зелье драгоценное попусту тратить, а завтра — что? На крови перед алтарём прикажешь поклясться, что не причиню я тебе вреда? Коль уж пришла ко мне на пир — так пируй на здоровье и нос не вороти: сама из простых, а гордыни и мнительности в тебе больше, чем в изнеженной кюн-флинне.

 

      Сольвейг медлит с ответом, еле сдерживая ухмылку.

 

      — Наконец-то сказала ты, госпожа, что на самом деле обо мне думаешь, — только и отвечает она спокойно — а затем под внимательным взглядом Гримгерды делает глоток.

 

      Сразу сползает ухмылка с лица: едва не задыхается Сольвейг, будто живого огня хлебнув. Не похож напиток ни на мёд, ни на эль — а жжётся сильнее всего, что в жизни пробовала; дрогнув, выпускает она чашу из рук, и почти всё проливается на стол.

 

      — Это Альдри, безотрадная, от скуки играет людскими жизнями, ведь числа им не знает — я же… — как ни в чём не бывало продолжает Гримгерда и гладит Сольвейг по щеке холодными пальцами, — всегда замечаю то, что вправду ценно, берегу да взращиваю. Ну, как тебе моё угощение?

 

      Не сводит с неё сейда взгляда: будто одно удовольствие ей наблюдать, как Сольвейг морщится и слёзы набежавшие с глаз утирает — будто малолетка, что ни разу хмеля не пробовала.

 

      — Покрепче самого ядрёного пойла в Фаригарде будет, — прокашлявшись, отвечает наконец Сольвейг. — Из чего варится? Подскажи, госпожа, сделай милость… и прости сердечно неловкость мою.

 

      — Тебе всё равно таких ингредиентов не добыть, так что и знать ни к чему. Лучше закуси, полегче станет, — Гримгерда небрежным жестом подзывает юношу: тот уже возвращается к их столу с широким блюдом. Сольвейг улавливает запах жареного мяса, до того приятный, что аж голова кругом идёт.

 

      Она едва успевает слюну сглотнуть, лишь посмотрев на сочащиеся, покрытые золотистой корочкой куски. Так бы и накинулась на них: остервенело, жадно, пачкая лицо и руки — да рыча от удовольствия так, что любой оголодавший зверь бы позавидовал.

 

      — Что же смотришь? Угощайся, — Гримгерда придвигает блюдо ближе к Сольвейг — а той дважды повторять и не надо.

 

      Хищно вгрызаясь в ароматное мясо, думает она, что не стоило бы представать дикаркой неотёсанной перед той, кто так радушно её принимает — стыдится себя, да только поделать ничего не может. Едва не теряет она сознание от удивительного вкуса и горячего мясного сока — и останавливается, лишь добрую половину блюда опустошив.

 

      Распробовав как следует, ощущает Сольвейг странное послевкусие на языке — а мясо само больно сладковатое да нежное, волокна легко руками рвутся. Хочет Сольвейг поначалу об этом сказать, однако не подаёт виду, чтобы не сердить хозяйку лишний раз — а то, глядишь, и отберёт.

 

      Да и, видимо, забыла она попросту вкус мяса за годы бедности, оттого и непривычно. В детстве-то почаще появлялось оно на небогатом её столе — однако отец-недотёпа так разваривал, что жёстким получалось, будто бычья кожа. Мать потом говорила: оттого, мол, и прибила его, что готовил скверно.

 

      Сольвейг ест торопливо, не жуя толком да по сторонам озираясь. Знает она, что на пиру не принято из-под носа пищу вырывать — да только не привыкла есть по-иному.

 

      — Всё спросить тебя хотела, — невзначай заговаривает Гримгерда, — о парнишке том… не помню, как звать — то ли Снерри, то ли Снорри. По вкусу ли он тебе пришёлся?

 

      Сольвейг мотает головой, дивясь, отчего вдруг сейда о юнце речь завела.

 

      — И получше видала, — говорит она с набитым ртом. — Блёклый какой-то, серый будто мышонок. А тебе какое дело?

 

      Знакомая кривая улыбка вновь пересекает лицо Гримгерды, словно глубокий шрам.

 

      — Ну как же? Чтоб знать, какого для утех тебе привести, коль пожелаешь. У меня тут разные водятся… Может, белокурые да светлоглазые по нраву тебе придутся, — Сольвейг дёргается на этих словах. — Если невинность нужна, тоже не беда — словом, лучшего для тебя отыщу.

 

      Сольвейг нервно отмахивается, тянется за питьём и видит, что чаша стоит перед нею вновь наполненная.

 

      — Не до утех мне сейчас, госпожа, — отвечает она и пот со лба утирает: жарко от крепкого пойла становится, будто в бане. — Да и от угощенья твоего я сомлею раньше, чем прелестника из платья выну.

 

      Так раскаляется воздух, что распахивает Сольвейг ворот, а потом не выдерживает и вовсе рубаху на себе разрывает — Гримгерда в ответ лишь посматривает пристально, из своей чаши понемногу отпивая.

 

      — Как знаешь, — после недолгого молчания ухмыляется она. — Ладно уж, пора мне и другим гостьям внимание уделить: не вокруг тебя одной всё вертится. Если что понадобится — юнцы услужат с радостью.

 

      Сольвейг коротко кивает и, зажмурившись, через силу осушает чашу, чтобы слабости своей не показать. Так кружится голова да руки дрожат, что последние капли и вовсе мимо проливаются.

 

      Только делает она последний глоток и открывает глаза — как тихо вокруг становится и темно, будто в погребе. Ни голосов больше не слышно, ни шума, словно исчезло всё в один миг.

 

      — Гримгерда? — неуверенно окликает Сольвейг пустоту и не получает ответа. Хочет она тогда позвать юношу, что им прислуживал — да запоздало вспоминает, что имени его не спросила.

 

      Делает она шаг — и едва не падает, споткнувшись о невидимую преграду; а когда, шатаясь и выставляя руки перед собой, поднимается — выходит вдруг из темноты яркое белое пятно, словно луна на чёрном беззвёздном небе.

 

 

      Оно движется к Сольвейг, плавно и медленно — и оборачивается юношей в роскошном наряде, то ли свадебном, то ли погребальном.

 

      Едва узнаёт она его — снова ноги подкашиваются.

 

      — Эйнар! — восклицает Сольвейг, и юноша бросается ей на шею. — Неужто ты, прекрасный?..

 

      Улыбаясь, заключает она Эйнара в объятия и проводит рукой по платку на его волосах — а он трепещет в её руках, словно пойманная в силок птичка.

 

      — Долго я ждал тебя, Сольвейг, душа моя, — вздыхает он, качая головой. Совсем измождён на вид юноша: исхудало лицо да посинели губы, будто у утопленника. — Да не дождался. Сам пришёл к тебе — просить, чтобы в мужья меня взяла.

 

      Эйнар, едва не плача, тянется к её лицу. До неприятного холодные у него руки: видать, долго блуждал он по зимнему лесу, никем не согретый.

 

      — Подожди же, Эйнар, подожди — дай наговориться и налюбоваться, — Сольвейг ласково его останавливает. — Едва встретились — как ты сразу «в мужья»! Расскажи сперва: неужто обманом Гримгерда тебя у матушки выманила… или же силою забрала? Не могу ведь я так: найдёт меня ярлина, со свету сживёт.

 

      Эйнар, прижимаясь ближе, хмурит белоснежные брови.

 

      — Жестока ты, Сольвейг! Смотри, как нарядили меня для тебя: вот убранство моё свадебное, вот и венец, — он указывает на обруч, расписанный рунами и возложенный ему на голову. — Иль в приданом дело? В чертогах Альдри золота-серебра не перечесть — с подношений да с кораблей затонувших. Хоть сколько возьми — не убудет; лишь слово скажи, и к твоим ногам сложу. Что тебе моя матушка, когда ты сможешь хоть весь Халльдисхейм у кюны купить?..

 

      Замирает вдруг Сольвейг, будто поняв что-то — но осознание тут же ускользает. Не без гордости замечает она, что руны на обруче теперь прочесть может.

 

      «Залог золотой — отдан одной,» — только и может она разобрать среди холодных металлических отблесков: не о Сольвейг эти слова, как бы ему того ни хотелось.

 

      — Не пошёл бы мой Эйнар против воли матушки, — Сольвейг, помедлив, качает головой. — Слова бы поперёк неё не сказал — а ты такими выраженьями бросаешься. Будто не знаешь, что она сделать может с теми, кто ей не покоряется.

 

      Лицо Эйнара белее наряда, в который он облачён, — оттого глаза непривычно большими кажутся. Сперва он для Сольвейг так ещё краше — да, присмотревшись, замечает она во взгляде его что-то колючее, ледяное.

 

      — Знаю, — вздыхает он печально. — Да только изменился я очень, душа моя, — представить даже себе не можешь, как.

 

      — Изменился, значит? — перебивает Сольвейг, отстраняясь и разрывая объятия. — А об Альдри тогда откуда знаешь? Может, и матушка твоя изменилась, раз перестала за одно имя её головы рубить?

 

      Пытается Сольвейг в воспоминания погрузиться — но мешаются мысли, будто бродит в них кто-то, путает. Не страшней Альдри иных чудовищ Фьотрхейма, но не поют в Фаригарде о ней песен, не слагают историй: запретила это ярлина давным-давно. Сама Сольвейг только однажды имя это слышала — от бродячей скальды, о запрете не знавшей: беднягу после то ли казнили, то ли с позором изгнали, язык отрезав.

 

      Голос Эйнара вырывает её из раздумий.

 

      — Не веришь? — его лицо искажается в отчаянном крике. — Неужто и ты меня бросишь — как матушка, как сестрица? Не защитишь, не вступишься?..

 

      Эйнар вновь бросается Сольвейг на шею, и тонкие пальцы крепко впиваются в её руку — словно не хрупкого юноши касанье, а ледяная хватка мертвеца.

 

      Едва успевает она это подумать — как юноша с горестным стоном тает в её объятиях и рассыпается пылью на полу.

 

      — Морок!.. — вскрикивает Сольвейг, отшатнувшись, и отточенным движением вынимает из ножен кинжал. — Гримгерда! Довольно с меня!

 

      Она обводит взглядом залу, но вновь лишь пустоту встречает — а затем вдруг чудится ей, будто привычная рукоять по-иному ощущается. Глядит — и видит, что вместо оружия извивается и шипит в руке огромная склизкая змея.

 

      С криком Сольвейг пытается её в сторону отбросить — но та уже обнажает клыки и кидается вперёд быстрее молнии, целясь прямо в горло.

 

      А затем — всё исчезает.

 

***

— Подготовь для девы лучшую мою опочивальню — да смотри, другим сёстрам в глаза не бросайся, — велит Гримгерда юноше и прикладывает ладонь ко лбу Сольвейг, распластанной на покрывале. — А после, Сте́фнир, рядом с нею будь и сторожи: если очнётся и захочет чего — исполняй.

 

      Запрокинута голова у девы да глаза закатились — совсем как бездыханная она лежит, лишь ресницы слабо подрагивают. Сейда бережно укрывает её меховым одеялом и поднимает на руки — лёгкая совсем, худенькая будто тростиночка.

 

      — Да, госпожа, — шепчет Стефнир и, поклонившись, торопливо уходит.

Глава 9. Оковы

Когда уж переваливает за полдень, просыпается Сванхильда от шума: гомон на улице стоит, будто в разгар базарного дня. Потирая глаза, она недовольно бормочет что-то себе под нос: скромное в таверне убранство, не чета её покоям в доме матушки, где и стены толще, и окна не во двор выходят.

 

      Может, и вовсе зря она всё это затеяла: осталась бы дома — могла бы спать сколько влезет и резвиться с дворовыми девчонками. А то Сигмар, перед тем как дальше двинуться, наняла пару местных охранниц её сторожить — так, что даже носа из комнаты сунуть без их ведома нельзя.

 

      Едва вспоминает Сванхильда о своём заточении — тут же раздаётся резкий стук в крепкую дубовую дверь.

 

      — Да благоволят ветра вам обеим, — хмуро бормочет она, открыв дверь: навестить пришли её обе тюремщицы. — Чего надобно? Неужто на прогулку узницу отвести соизволите?

 

      Сванхильда, прикрыв рот рукой, широко зевает. И охрану приставили, и окна снаружи на замок закрыли: убийц в остроге хуже стерегут!

 

      — Никак нет, кюн-флинна, — отчеканивает одна из женщин, кладя руку на торчащую из ножен рукоять. — Никак нет. Ярлина за вами послала, приказала тотчас же к ней в длинный дом явиться.

 

      Едва Сванхильда успевает натянуть новенький полушубок, как выводят её под руки из комнаты — едва ли не силком — да сажают на заранее подготовленную лошадь, холёную да белоснежную, будто облако. На улице городской шум ещё сильнее в уши врезается: люди вокруг суетятся да лопочут так, что ни слова не разберёшь.

 

      Лошадь, пофыркивая, чинно шагает по свежему снегу, женщины — рядом по обе стороны: теперь уж не преступницей под конвоем Сванхильда себя чувствует, а прославленной воительницей, гордо ступающей на верном скакуне да сверху вниз на всех вокруг взирающей.

 

      — С чего мне честь такая? — наконец спрашивает она, цепляясь пальцами за золотую гриву: хоть и не впервой ей в седле сидеть, а всё равно как-то боязно. — Матушке что передать надо?.. И скажите наконец, отчего шум-гам стоит — уши болят, вот-вот отвалятся.

 

      Охранница, держащая лошадь под уздцы, приостанавливается и со второй женщиной переглядывается, будто советуясь о чём-то.

 

      — Не волнуйтесь, кюн-флинна, — наконец молвит она. — Не знала ярлина, какую дорогую гостью у себя в городе принимает, вот, видимо, и хочет поприветствовать по-хорошему. А что до шума… Радуется народ просто, страсть как радуется: изловили наконец одну дикую тварь, за которой ярлина уж много зим охоту ведёт.

 

***

Лёгким оказывается у Сольвейг пробуждение, не в пример прежним попойкам. Будто не в своём она теле оказалась: и светло вокруг, и тихо, и рубаха на ней новая, шёлковая и словно по фигуре пошитая. Сольвейг сперва досадливо морщится, вспомнив, что старую порвала ненароком, — но тут же, махнув рукой, успокаивает себя: та всё равно уж на тряпки годилась.

 

      С лёгкостью в теле садится дева на постель: даже голова не гудит и не ходит кругом, — сроду не бывало ей с утра так хорошо, разве что руки дрожат, будто окунули их в ледяную воду.

 

      Она потягивается и протяжно зевает; на шум оборачивается юноша, стоящий возле уставленного свитками и книгами шкафа — готова дева поклясться, что мгновение назад не было его на этом месте.

 

      И кажется ей, будто было уже это всё когда-то: и сладкое позднее пробуждение, и богатая чужая постель, и прекрасный юноша рядом. Только на этот раз перед нею не светлый и кроткий, словно дитя, Эйнар, а распутник полузнакомый — разве что не видно за платьем узоров на точёном стане. Да и у самой Сольвейг мысли уж не те, что были в утро их с Эйнаром предпоследней встречи… Последней! Сольвейг, мысленно исправив себя, усмехается уголком рта: будто и вправду он к ней ночью являлся!

 

      — Эй! — она окликает юношу, заглушая мысли собственным голосом. — Подойди-ка сюда. Чьи это покои? Уж не Гримгерды ли?

 

      На свету может Сольвейг получше его рассмотреть. Лицом миловидный, даром что волосы чёрные: нос курносый да острый, словно цыплячий клювик, а ресницы будто сурьмою подведены, — только взгляд больно дерзкий да хитроватый.

 

      — Вестимо, её, — молвит он, приподняв изломанные брови. — Два дня вы проспали как убитая — а я приглядывал: когда проснётесь, наказала её дожидаться.

 

      Присвистывает Сольвейг от удивления: вот же славное пойло было, если аж на два дня разум отшибло! Хорошо, что обратно повернуть не успела: случись это в городе — её бы уже по незнанию на погребальный костёр сложили.

 

      Вздохнув, она встаёт на ноги и окидывает горницу взглядом. Убранство скромнее, чем у ярлины Исанфриды в доме, — неужто первая советница себе большего позволить не может? Впрочем, немудрено, если все деньги на книги спускает: Сольвейг за жизнь-то столько их не видела, сколько здесь за раз.

 

      Одну из таких книг Сольвейг вдруг замечает на столе — и признаёт в ней ту самую, что Гримгерда однажды показала, да с тех пор ни разу перед ней не открыла.

 

      — Нет, нельзя! — юноша подлетает к Сольвейг, когда та подходит к столу и протягивает руку — холодом веет от чёрного переплёта. — Госпожа Гримгерда не велела: добро её для чужих запретно.

 

      Отмахнувшись, дева раскрывает — да ни одного слова не понимает, ни одной руны: пляшут чёрные символы перед глазами, расплываются, скачут с места на место. Не успела ещё Гримгерда её им обучить — или не захотела… Снова ложь да секреты, будто мало их было!

 

      Рядом с книгою — бархатный мешочек, набитый какими-то камнями; Сольвейг вновь надеждою загорается: неужто драгоценности? Нет уж, Гримгерда не глупа, чтобы перед носом у гостий такое хранить; чай, не пьяный юнец средь женщин, должна знать, чем всё кончиться может.

 

      Пообещав про себя лишь взглянуть и вернуть на место, Сольвейг развязывает серебряную ленту, запускает руку внутрь — но обжигает её будто калёным железом.

 

      — Вот видите, — юноша упирает руки в бока да улыбку прячет. — Думаете, коли я не сейда, то и слушать меня не стоит?

 

      Сольвейг, цокнув языком, дует на ноющие пальцы — следов-то не осталось, но больно как от ожога всамделишнего. Позабавиться с нею Гримгерда, что ли, захотела? Небось прячется где-то рядом да посмеивается над воровкой незадачливой…

 

      — Я вообще никого не слушаю, — злобно бросает она, а затем присматривается повнимательнее: парень-то и впрямь недурён — будто невинный юнец, что распутником лишь прикидывается. — Скучно мне, знаешь ли, дожидаться её тут, вот и ищу, чем развлечься… Иль сам развлечь меня захотел?

 

      Сольвейг, ухмыляясь, делает несколько шагов вперёд и неторопливо проводит ладонью по его тёплой щеке — белоснежной и гладкой, словно у статуи, выточенной искусной мастерицей.

 

      — Я… служу только госпоже Гримгерде и её сёстрам, — коротко отвечает юноша, вскинув голову, и надменность звенит в его голосе. Что ж — распутник есть распутник: невинный бы и не взял в толк, что она в виду имеет, а этот сразу смекнул. — Вы же — лишь гостья здесь, не сестра.

 

      — Да ну? — снова хмыкает Сольвейг, придвинувшись ближе и по-хозяйски положив ладонь на его талию. — А от неё я иное услышала, да только разгневалась попусту. Знала б тогда, что сёстрам полагается: мясо да постель мягкая, пойло да прелестные распутники…

 

      Она останавливается на полуслове, второю рукой заправляя юноше за ухо выбившуюся прядь — как же славно будут смотреться эти чёрные волосы зажатыми у неё в кулаке или размётанными по вышитым подушкам! — и не отрывая взгляда от зелёных глаз-болотцев.

 

      — Не распутство стезя моя, а служба, — дрожащим, но всё таким же дерзким голосом бормочет юноша и отстраняет её руки. — Вам не понять.

 

      Сольвейг фыркает, не злясь даже, а удивляясь: не много ль стервец о себе возомнил?

 

      — Стефнир, — раздаётся вдруг в дверях голос Гримгерды, резкий и хлёсткий, будто удар кнутом. — Прочь.

 

      Будто ветром сдувает юношу из горницы; Сольвейг досадливо провожает его взглядом. Она бы и без того его отпустила — не безмозглая же совсем, о своевольника в чужом доме руки марать. Не она, так другая ему на место его укажет — а Сольвейг себе более сговорчивого найдёт.

 

      Гримгерда осматривает раскрытую книгу, развязанный мешочек на столе.

 

      — Сладко ли тебе спалось, Сольвейг? — улыбается она; не знает дева, что отвечать, ведь никогда доселе её о том не спрашивали. — Что привиделось?

 

      Лишь взглянув в чёрные глаза, лихорадочно блестящие, понимает Сольвейг, что не о снах сейда молвит; встаёт всё на свои места — это Гримгерда была виной её видениям. Будто знала, как всё случится — будто играет с нею!

 

      — Коль привыкла в голову ко мне лезть как к себе домой — толку-то спрашивать: сама узнаешь, — ворчит она, скрестив на груди руки. — Всё вопросы от тебя да вопросы — на свои-то я ответов дождусь? Как Бринье избежать своей судьбы… как мне избежать своей?

 

      Сейда лишь головою качает, и улыбка её всё печальней становится.

 

      — Всё-то ты торопишься, дитя заблудшее; лишь потому я не отвечаю, что боюсь, как бы ни ранила тебя эта истина, — Гримгерда подходит ближе и проводит кончиками пальцев по растрёпанным волосам; не помнит Сольвейг, чтобы перед сном косу расплетала. — Слишком уж разные у вас пути. Лишь порознь можете вы…

 

      — Нет! — Сольвейг сжимает кулаки, едва в слёзы не бросаясь — хоть и забыла давно, каково это. — Никого мне нет её дороже; впрочем, тебе-то откуда знать — сейда и любить-то не умеет!.. Наша дружба крепка…

 

      — Слово Альдри крепче. Как ни изворачивайся, всё будет как она сказала.

 

      Речь её бесстрастна — как у судьи, что обрекает преступниц на смерть иль каторгу; впрочем, жизнь без Бриньи — приговор ничем не мягче.

 

      — Альдри, безутешная Альдри. Безумное дитя Фьотры — та, что порождена ненавистью, но добра и терпелива к тем, кто ей верен…

 

      — Будь всё, как ты мне наговорила, — перебивает Сольвейг, глядя исподлобья, — существуй она, эта Альдри, на самом деле — я сама согласилась бы служить ей, зная, что это убережёт Бринью от того, что грядёт. Вот насколько крепка наша связь.

 

      Гримгерда на мгновение скалится, впервые самообладание теряя; гнев алой молнией вспыхивает в её чёрных, как бездонные колодцы, глазах.

 

      — Ты своенравна, девчонка, и понятия не имеешь, о чём говоришь, — шипит она сквозь зубы. — У Альдри хватает прислужниц, и пусть любую она может без труда подчинить своей воле — но меня, тебя она признала равными себе. Она терпелива, добра — и неизбежна, как всякая смерть.

 

      Шторм утихает так же стремительно, как и поднялся. Сейда берёт её за руки — медленно, осторожно; словно ледяные браслеты кандалов смыкаются на запястьях.

 

      — Когда-то я встретила её сама, — молвит Гримгерда, глядя пустыми глазами сквозь Сольвейг — так же, как глядела старуха-вёльва, прежде чем погибнуть от её руки. Как и сейчас, Сольвейг была ведома поиском ответов — но получила их не так, как рассчитывала.

 

      — Во сне? — она, искривив рот в нервной ухмылке, высвобождает руку.

 

      — Не во сне, но и не наяву, — так близко подходит сейда, что Сольвейг чувствует аромат трав, исходящий от неё — слабый, но приятный до головокруженья. — Она указала мне на тебя, как когда-то указала на меня — женщине, которую я хотела звать матерью.

 

 

      На мгновение замирает Гримгерда, будто задумавшись о чём-то, — а затем медленно разжимает хватку ледяных пальцев.

 

      — А руны ты мои не трогай, — наконец молвит она вместо того, чтобы схватить за косу и вышвырнуть вон ту, что суёт нос куда нельзя. — Они только своей хозяйке правду говорят, а в чужих руках — лишь мёртвые камни. Тебе собственные пригодятся — я как раз приготовила гостинец. Коли не возражаешь — пойдём-ка в другую мою горницу, где я его оставила.

 

      И вновь повинуется Сольвейг — безотчётно, будто не винила её только что во всех своих бедах; смутно помнит она прежнее убранство, но кажется, что было здесь раньше и люднее, и наряднее.

 

      Засматривается Сольвейг на чудную деревянную статую у стены — и вдруг незнакомая фигура преграждает им путь.

 

      — Госпожа Гримгерда! — тучная седовласая женщина, появившись будто из ниоткуда, резко вцепляется Гримгерде в рукав — та брезгливо отдёргивает руку. — Прошу! Мне нужно… ещё, дайте ещё! Всё верну, что с меня причитается — только…

 

      Гримгерда отталкивает старуху прочь — та падает и охает, с глухим стуком ударившись о статую. Так быстро всё происходит, что Сольвейг даже опомниться не успевает и лишь равнодушно провожает её взглядом.

 

 

      — Кто она? Чего просила? — лишь и может дева вымолвить.

 

      — Всего лишь сумасшедшая. Одержимая видениями, которые не в силах постичь, — отвечает Гримгерда не оборачиваясь. — Не стоит она внимания твоего… к тому же вот и дошли мы наконец.

 

      Она запирает за собою дверь, по-прежнему бесконечно спокойная; берёт со стола другой мешочек и раскрывает перед Сольвейг. Маленький он, зелёный да бархатный; переливаются в нём камни обсидиана с начертанными поверху рунами. Так-то красивые: дырку выдолбить — и продать юнцам на бусы, — да только за версту от этих камней сейдом да холодом разит.

 

      Сжимает Сольвейг мешочек в руке — и так знакомо лежит он в ладони, будто держала она уже его когда-то, будто помнит тяжесть его и твёрдость.

 

      — «Цепи падут наземь», — припоминает она, нахмурившись. — Не об оковах ли Фьотры речь?

 

      — Отчего ж лишь её: все мы окованы по-своему — но не всегда это можно глазами увидеть, — молвит Гримгерда, понижая голос. — А у нас с тобой оковы общие — те, что сильнее семейных и дружеских. Давно уж они тянутся: как бы ни чуралась ты сестринства, но давно уж ему помогаешь, сама того не ведая.

 

      Сольвейг переводит на неё взгляд в немом вопросе. Неужели…

 

      — А ты думала, травы для зелий просто так, в обычном лесу растут, чтоб их рвал кто ни попадя?.. Впрочем — о том тебе ещё знать рановато.

 

      Будто наслаждается Гримгерда тем, что снова недоговаривает да туману напускает. И как назло — возникает у Сольвейг в голове ещё одно воспоминание…

 

      — А что же мальчишка?..

 

      — Он хорошо послужил — и теперь там, где ему и место.

 

      Так говорит Гримгерда — спокойно, беспечно, с полуулыбкой — будто о вещи какой; дурно Сольвейг становится. Не ей ли уготована участь послужить в следующий раз, поведясь на такие речи?

 

      Гнев тугой струною натягивается в груди; звенит, подрагивает — и наконец рвётся.

 

      — Прочь от меня! — вскрикивает дева и толкает Гримгерду в грудь обеими руками. — Довольно, довольно твоей лжи! Думаешь, можешь играть со мною, каждый шаг предугадывать да забавляться?

 

      Молчит сейда, лишь склонив голову набок в любопытстве; лишь сильнее Сольвейг распаляется, глядя на это.

 

      — Думаешь — раз тайну мою знаешь, то властна надо мною? Да я сама к девам щита с повинной приду… Хоть в острог, хоть на плаху — лишь бы от тебя подальше, падальщица-ворониха!

 

      Стук сердца отдаётся в виски; дева, нашарив рукой засов, дверь отпирает. За пустыми горницами — двор; за двором — лес полузнакомый. По одной из троп пускается Сольвейг бежать, страшась оглянуться — есть ли погоня?

 

      Глубок снег, тяжко идти, да ещё и деревья за одежду цепляются скрюченными ветвями; вот-вот, кажется, доберётся она до широкой дороги — и вдруг видит впереди огни да очертанья дома.

 

      Но не верит Сольвейг глазам своим: не город то, а всё тот же одаль знакомый, будто шла она по кругу. Другую дорогу выбирает — но и тут к началу приходит.

 

      Руки вязнут в снегу, болят и немеют от холода. Сольвейг в ужасе оборачивается — нет вокруг ни входа, ни выхода, лишь силуэт Гримгерды, что медленно идёт на неё сквозь ветви, неся что-то в руках.

 

      — Выпусти! Выпусти меня!

 

      Тянется к поясу — но ножны висят на нём пустые. Вот и показала Гримгерда свой оскал звериный: без оружия оставила, подстерегла, как глупую дичь, загнала в безлюдье… Нет кинжала — Сольвейг будет драться голыми руками. Исцарапает, изуродует лицо, чтобы ни одна из «сестёр» впредь не могла взглянуть на Гримгерду без омерзения; а когда обломаются ногти — рассмеётся ей в лицо, и…

 

      Сейда всё ближе.

 

      — Что ж ты, дитя заблудшее, себя не бережёшь: в разгар зимы выбежала почти голая.

 

      Гримгерда накидывает на Сольвейг тёплый плащ, лоснящийся бурым мехом; хватает её за руку — и поворачивает трижды через левое плечо. А затем — выталкивает в широкий проход меж расступившимися деревьями.

 

      — А теперь уходи, Сольвейг, и забудь сюда дорогу.

 

      Мешочек с рунами всё ещё зажат в ладони. Сольвейг оборачивается, чтобы бросить его Гримгерде в спину и выкрикнуть что-нибудь на прощанье — но проход уж исчез, будто его и не было; лишь деревья, сплетя голые ветви, качаются на ветру.

 

***

— Десять лет назад… Она приходила — и мне почти удалось отомстить. Я не хочу просто её смерти… я хочу видеть её мощь, гнев её очей, размах её крыльев.

 

      Страшен взгляд у ярлины Ильвы, когда мерит она шагами комнату, бормоча себе под нос что-то, будто одержимая. Дружинницы лишь молчат да тайком переглядываются: и самим-то не верится, что незнакомка простоватая да молчаливая старой её вражиной оказалась, — да только слово ярлины — закон нерушимый. Даже убивать пленницу не стала, а лишь под замок посадила, следя, чтобы не давали в чувство прийти: неужто усомнилась всё же?

 

      Отворяется дверь.

 

      — Ярлина Ильва, здесь…

 

      — Что?!

 

      Вошедшая дружинница, встретившись с бешеным взглядом Ильвы, делает шаг в сторону — кюн-флинна выходит, внимательно оглядываясь вокруг и лишь нервно улыбаясь. Всё уж ей по дороге рассказали, не дотерпели — да кажется Сванхильде, что не могло так статься: с кем угодно, но не с подругой, не с соратницей, что жизнь ей спасла.

 

      Ярлина бегло осматривает её взглядом: девчонка как девчонка, — впрочем, знает теперь она, как обманчив бывает внешний облик.

 

      — Уж не до церемоний мне, кюн-флинна, да только долг мой нерушимый как подданной — рассказать, что опасность неведомая в ваши ряды затесалась. Твоя соратница…

 

      — Да знаю я всё — только подумала, что не в том вы опасность увидели, — Сванхильда, отведя взгляд, упирает руки в бока. — От вашего городка до Фаригарда, конечно, далековато будет — да только у ярлины Исанфриды и воительниц её лошади резвые, вмиг под ваши стены прискачут с мечами да факелами.

 

      — О чём ты, девчонка?

 

      Дружинницы у дверей переглядываются, не проронив ни слова. Праматери старейших из них ещё помнили те времена, когда Юг был отделён от остальных земель, дичился соседей своих, да и сам слыл тёмной горной глушью. Никто в здравом уме не хотел бы те мрачные годы вернуть.

 

 

      — О том, что не по нраву будет Исанфриде, если дочь её удержат невесть где да чудовищем заклеймят: подумает — неужто на весь их род напраслину наводят? Тяжёл ведь характер у ярлины Северо-Востока — так уж и до раздора да междоусобиц недалеко.

 

      Ярлина, еле сдерживая гнев, хватается за рукоять меча — но даже так не боится её девчонка, лишь улыбается нахально.

 

      — Пугать вздумала? — только и может промолвить она, потрясённая девичьей наглостью.

 

      Сванхильда, плутовато улыбаясь, протягивает в ответ свитки пергамента, скреплённые печатью кюны.

 

      — Предостеречь я вас хочу, а не напугать: коли не хватит Исанфридовых дружинниц — дойдёт весть и до матушки моей, у которой Бринья на особом положении. Так знайте, что таких дев щита три… нет, четыре отряда к вам прибудет, да не с гостинцами, а с мечами.

 

      Ярлина, промолчав, убирает руку от меча да делает знак дружинницам. Думала она, что и впрямь не знали гостьи, кого с собою привели — а коль так…

 

      — Не дойдёт ни слова ни до Исанфриды, ни до матушки твоей — а пусть и дойдёт, я всё равно готова буду. Увести её.

 

***

Немногим позже приходит Бринья в себя — по рукам и ногам связанная, через лошадь перекинутая. Приподнявшись, не видит она ни острожных застенков, ни скромного уюта таверны — лишь иссиня-серое небо да очертания гор, что тянутся заснеженными вершинами к златым чертогам богинь.

 

      Невыносимо болит голова.

 

      Бринья осматривает путы: непростые, такие руками не разорвёшь, — будто железные нити в них вплетены.

 

      — Где я?..

 

      Лошадь останавливается; две дюжие женщины, обе в доспехах и при оружии, молча переглядываются меж собой. Одна косится взглядом в сторону — другая, помедлив, кладёт руку на рукоять.

 

      Клинок со стальным высверком опускается на верёвки — и пилит до тех пор, пока те не падают на снег. Вслед за ними — меч, ранее отнятый.

 

      — Ты должна была умереть — но этот город и без того повидал много крови, — молвит одна из женщин в ответ на растерянный взгляд Бриньи; та валится с лошади и в пару мгновений расправляется с путами на ногах. Припоминает она, с чего всё началось: только если уж её так легко обвинили, вдруг и самой Арнлейв та же опасность грозит?

 

      Глупости: сидит она в Вестейне, в тепле и спокойствии, да ждёт ненаглядную свою — что с нею станется, не вернись Бринья назад?

 

      Дева поднимает глаза.

 

      — Да не забудут богини Скирхейма ваше благородство, — молвит она, потирая затёкшие запястья.

 

      — Не благодари, девчонка: нет нам до тебя никакого дела, — ворчит вторая, швыряя следом её поясную сумку: пусть и разворошено там всё, но ничего не пропало. — Мы лишь бережём свои семьи — как ярлина пыталась сберечь свою; ведь этому учит нас Бергдис — защищать тех, кого любим… А теперь — уходи. И не появляйся вблизи города никогда больше.

 

      Так и остаётся Бринья одна, не промолвив вслед ни слова; в мгновение ока безвинно обвинённая — и так же легко отпущенная. Не героиня — ведомое дитя, орудие в руках насмешливых богинь. Бессильное даже с самым острым мечом и крепким щитом.

 

      Недостойное имени матушки.

 

      Со злости она бьёт по ближайшему дереву, рубанув мечом тонкий сук; запястье обжигает льдом — никогда, никогда в ней не было столько гнева!

 

      Да не на тех она гневается, что вновь всё за неё решили — а на себя, что неспособна ни оружием, ни умом на собственную судьбу повлиять: напрасно матушка гордилась ею, напрасные надежды возлагала!..

 

      Вдруг замирает она на месте, заслышав, как проносится меж ветвей деревьев порыв ветра — будто птичьи крылья хлопают в темноте.

 

      — Эй? — неуверенно окликает она зашумевший лес, будто он и впрямь может ответить.

 

      Оглядывается — и падает наземь от жуткого крика, не звериного, не птичьего и не человечьего. И боль в нём, и ярость — всё заполоняет он, раскалённой сталью прожигает мозг и вытекая из кровоточащих ушей.

 

      Бринья, превозмогая жуткую боль, встаёт на колени и нащупывает меч.

 

      — Покажись! — кричит она в ответ, обхватив руками голову — но не слышит даже саму себя. — Кем бы ты ни была… прекрати эту пытку!

 

      Мир погружается во тьму. Не видит Бринья больше ни земли, ни неба: всё накрывается огромной тенью, и нет ей конца и края.

 

      На мгновение может Бринья в полумраке разглядеть её очертания: то ли птица, то ли драконица с древних картин, — да вдруг начинают они плыть, уменьшаться.

 

      — Что это за сейд? — кричит она, выставив меч остриём вперёд; хочет ударить — да слишком заворожена зрелищем, подобного которому не видела и не могла даже представить.

 

      Сползают тёмные перья, обнажая желтоватую кожу; бьётся тело в судороге и протяжном вопле — не причиняет этот вопль Бринье мучений, но кажется стократ ужасней.

 

      — Нет… нет! — захлёбываясь воздухом, вскрикивает Бринья; тянет руку, порываясь то ли помочь, то ли облегчить страдания — но двинуться не может, будто в землю вросла. Что за сила, что за напасть обрекла это существо на столь несусветные муки?..

 

      Когда крик наконец обрывается, не сразу понимает Бринья, что не чудовище теперь перед нею стоит, а женщина человеческая.

 

      Лицо её искажённое всё сплошь из острых линий, как птичья морда; тело прикрыто лишь ветхим плащом из перьев, что будто прямо к ней прирос, — страшней прежнего она выглядит, медленно приближаясь к Бринье.

 

      — Так значит, это ты, — выдыхает дева поражённо. — Свартхёвда, что терзает Ульвгард.

 

      — Нездешняя, — молвит в ответ незнакомка хрипло и несвязно — будто тяжела ей человеческая речь. — Движимая не местью, но правосудием, правды не ведающая.

 

      Бринья перехватывает меч здоровой рукой, пытаясь скрыть нервную дрожь. Женщина безоружна, стара; нет при ней ни щита, ни доспехов.

 

      Нет ничего проще — лишь занести меч да зажмуриться, чтобы не видеть, как брызнет кровь, — и быть тогда ей вечно героиней для Ульвгарда. Для матушки. Один лишь рывок — пока не смотрит чудовище, пока не помышляет о превращении, после которого Бринье уж точно живой не выбраться. Один лишь удар — и вздохнёт город спокойно, и отомщён будет бедный растерзанный сын.

Нет ничего проще…

 

      Бринья невольно представляет на месте безликого юноши Эйнара.

 

      Женщина, полусгорбившись, делает несколько шагов вперёд — осторожно, неуклюже. Всё ближе и ближе — вот-вот подойдёт на расстояние удара, и тогда…

 

      — Чувс-тву-ю, — проговаривает она — медленно, по слогам, как дитя, что только говорить учится.

 

      Бринья, не выдержав, смаргивает непрошеную слезу. Как легко было думать о чудовище, бездушном, безжалостном, в чьих глазах не найти ни разума, ни совести — но не пристало ведь чудовищам носить людское обличье, говорить на людском языке!

 

      — Что? — дрожащим голосом переспрашивает она, срываясь на крик. — Что ты чувствуешь?!

 

      Рука, мгновенно вспотев, едва не роняет меч; нет, нельзя ведь так, не тому учила её матушка!

 

      Грубая когтистая рука срывает с пояса Бриньи сумку, без усилий порвав ремешок, и вытряхивает нехитрое содержимое. Злосчастные перья, с которых и начались её беды, выпадают последними; женщина тут же проворно перехватывает их и прижимает к лицу.

 

      — Чувствую, — повторяет она. — И помню — всё помню.

Глава 10. Скорбящие матери

— Я не понимаю тебя…

 

      Бринья осторожно отходит. Женщина, будто очнувшись ото сна, воровато оглядывается: только сейчас дева замечает, что плащ её — совсем как у Арнлейв.

 

      — Что ты сделала с ней?!

 

      Лицо женщины, до сей поры ничего не выражавшее, искажается гримасой гнева и скорби — вконец теряя человеческие черты. Бринья вздрагивает.

 

      — С кем, безумица?

 

      Выронив перья, свартхёвда движется на неё. Излом бескровных губ кривится в улыбке.

 

      — Ты всё понимаешь. Всё знаешь. Она была единственной, была оберегаемой — но улетела. Я искала… лишь чтобы узнать: она, как и все до неё, пала от вашего гнилого… — плащ, всколыхнувшись, описывает в воздухе дугу, — …людского племени!

 

      Жёлтое лицо темнеет, обрастая перьями — в то же мгновенье, как Бринья, сбив женщину с ног, прижимает её к земле. И вот уже расстилается под ней огромная птичья туша; тощие руки оборачиваются сильными крыльями — и бьются, бьются неистово.

 

      Дрожат измождённые мышцы, пытаясь сдержать нечеловеческую силу; тело выгибается под ней, бьёт чем-то в живот — резко, пронзительно.

 

      Бринья, навалившись всем телом на одно из крыльев, вслепую хватается за рукоять меча.

 

      Сейчас — или никогда.

 

      И опускает клинок — резко вниз, чтобы не было времени на раздумья.

 

      — Матушка!

 

      Заслышав крик, Бринья вздрагивает — и меч падает косо. Скользит по бьющемуся крылу. Застревает в жёстких тёмных перьях. Врезается в кость.

 

      Жуткая голова — зазубренный клюв, чёрные глаза без малейших проблесков разума — обессиленно склоняется в сторону.

 

      Бринья понимает, что знаком ей этот голос — и оглядывается. Не может не оглянуться.

 

      То был голос Арнлейв: она недвижно стоит неподалёку, и плащ её развевается на стылом ветру.

 

      — Младшая, слабейшая… — доносится из приоткрытого клюва: хоть и понятны слова, но звучат не по-человечьи, — последняя из моих дочерей.

 

      Меч выпадает из рук Бриньи, оставляя на снегу длинный красно-бурый след.

 

      — Твоих… что?

 

      Не может она ничего вымолвить, когда Арнлейв бросается к ним, падает пред чудовищем на колени. Хватается за безжизненно висящее — на одном лишь клочке кожи и перьев — крыло; силится прикрыть рукою рану.

 

      — Помнишь, любовь моя, — молвит Арнлейв: голос её до того непривычно холоден и надломлен, что слышать его Бринье страшнее предсмертных воплей разбойницы, больнее птичьего крика, от которого истекают кровью уши, — говорила ты, что никогда от меня не отречёшься: ни перед богинями, ни перед матушкой? Так подумай же и ответь снова!..

 

      И взмахивает плащом.

 

      Всё происходит быстрее, чем Бринья успевает понять. Плащ становится с телом единым целым; разрастается в могучие крылья и когтистые лапы — и вот пред нею расправляет крылья другая птица.

 

      Мощь её — лишь тень мощи прежней: эта птица-то и до самой Бриньи ростом не дотянет, — только трепета от того не меньше.

 

      Лишь чёрные глаза, прикрытые белёсыми веками, остались знакомыми: внимательными, умными. То взгляд её невесты — только на этот раз он полон скорби.

 

      — Не отрекусь… ни за что! — кричит Бринья, но почти не слышит своего голоса: язык заплетается, голова идёт кругом. Кидается в сторону птицы — но тут же стонет от боли и падает, будто пронзённая мечом в живот. Задирает рубаху: мокро, липко.

 

      За мгновенье до того, как всё погружается во мрак, видит Бринья, как оборачиваются на неё две фигуры: Арнлейв и ещё чья-то, высокая и тёмная. Хочет дева что-то сказать — но уже не успевает.

 

***

— Матушка не скоро вернётся, не бойся: аж на две седмицы к тётушке уехала.

 

      Юноша зевает, прикрыв рот ладошкой. Сольвейг хмыкает: сам полночи засыпать не хотел и ей не давал, а теперь глаза продрать не может!

 

      — А я и не боюсь, — она застёгивает рубаху и отворяет окно, впуская свежий воздух; юноша щурится от света и растягивается на простынях. К полудню уж давно пора одеваться да из постели вылезать, только он всё не спешит: впрочем, что взять с избалованного богатого сынка…

 

      Сольвейг присаживается на край постели и косится на юнца: маленький, тоненький, личико всё в веснушках. Всё жмётся к ней, ластится — а она-то и имени его уж не помнит.

 

      — Так что, говоришь, со скальдой Арнлейв сталось? Вроде до того каждую ночь в таверне бренчала — а вчера-то куда делась?

 

      Юноша, насупившись, отворачивается — будто другое что-то ожидал услышать от женщины, которой минувшей ночью отдался.

 

      — Так ведь никто не знает. Только отчего же вчера? Давно уж не видно её, едва ль не с того дня, когда из города какой-то отряд на границу отправился… Я пришёл послушать, как водится — а она исчезла куда-то, не предупредив даже. Пусто без неё стало, тоскливо…

 

      Сольвейг резко встаёт с постели. Подумать только… обещала ведь она следить за свартхёвдой — и что теперь?.. Упустила, как неудачливая охотница… а может — и спугнула почём зря, погнала своими руками прямо на добычу!

 

      Прямо сейчас, быть может, чудовище вонзает когти в тело Бриньи, с предательской кровожадностью разрывает её на части — и во всём этом её, Сольвейг, вина. Её — или той, что сбила с пути, застлала разум сладкими речами и лживым участием.

 

      Воистину, в Гримгерде нет ничего, кроме зла.

 

      — Сольвейг… Сольвейг, стой, куда же ты?..

 

      Сольвейг быстрым шагом уходит — небрежно накинув плащ и оставив позади недовольного, необласканного юношу.

 

***

— Вот и второй раз ты передо мною в долгу, орлиная наследница. Помни об этом — и не противься судьбе, когда придёт время отплачивать.

 

      Незнакомый голос вкрадчив и тягуч; он врывается во тьму, как корабль в родные воды, и становится первым, что Бринья слышит, просыпаясь.

 

 

      Она с трудом открывает глаза — но нет никаких людей вокруг, кроме Арнлейв, будто почудилось всё это воспалённому мозгу.

 

      — Ты ведь почти нашла меня — там, в Фаригарде, — невеста сидит под деревом и гладит чудовище по огромной голове, — а я сбежала вновь. Но пускала свои перья по ветру и молила богинь, чтобы он донёс до тебя мои вести; чтобы знала ты, что — хоть и не вернусь — люблю я тебя и помню до сих пор.

 

      Смотрит на них Бринья, вспоминает, что до того увидела — да вновь не может поверить ни глазам, ни воспоминаниям. Чудовище лежит бессильно, распластавшись на присыпанной снегом земле, а голова его покоится у Арнлейв на коленях. Нет больше у Бриньи ни крупицы былого праведного гнева… праведного ли?

 

      Собственная её матушка некогда столкнулась со злом, истово боролась с ним, едва не отдав жизнь — может, дремлет и в самой Бринье это зло: скрытое, неукротимое?..

 

      — Ты носишь их имя, их веру. Гнилое людское племя стало тебе родней бескрайних небес, — свартхёвда слабо шевелит перевязанным обломком крыла. — Тех, что мне уже не увидеть — и в этом вина лишь моя. Столько лет искала тебя — помыслить и не могла, что сама прилетишь.

 

      — Такова ведь наша природа: видеть во снах-предзнаменованиях боль друг друга, скорбь… смерть.

 

      — Больше всего на свете я боялась увидеть твою.

 

      Бринья с трудом тянется рукой к животу: раны перевязаны, но с рук её кровь уж не смыть.

 

      — Я расскажу ей… всё расскажу.

 

      Арнлейв кивает.

 

      Чёрные пустые глаза находят Бринью.

 

      — Мои праматери летали по небу, неразумная дева, когда ваш народ ещё не придумал имён своим хозяйкам-богиням, — молвит свартхёвда, повернувшись в её сторону. — Дарован нам бескрылый облик, чтобы с человечьими мужьями соединяться, ибо не рождаются средь нас сыновья. Клонилась молодость моя к закату — пришло время последнего поколения могучих моих дочерей, что своими крыльями рассекают облака. Спустилась я в город, чтобы отца для них найти — статная тогда была из меня женщина, — вот и встретила того юношу, что влюбился в меня без памяти, семью оставил и пошёл за мною, куда ни скажу.

 

      — И что же тогда?

 

      Арнлейв тяжело вздыхает и опускает взгляд — будто зная, что будет дальше.

 

      — Дрогнуло моё сердце немолодое да израненное, когда пришлось вновь птицею обернуться — чтобы понести птенцов, подобно неразумным моим сёстрам, — продолжает её мать рассказ. — Хотела после открыть ему суть истинную — да не пришлось: сам нашёл гнездо с моими дочерьми. Услышал, как кричат — неоперившиеся ещё, слепые — и перебить захотел всех до единой…

 

      — Изверг! — дрожащим голосом восклицает Бринья, прижимая руку ко рту. Только не выражает птичья морда ни скорби, ни гнева — будто из камня высеченная.

 

      — Лишь когда последней шею сворачивал, я подоспела и на части его разорвала, обезумев — остальные же отправились в вечный свой полёт, навстречу солнцу. Вот и решай сама, достойно ли это мести — коль судить меня вздумала, как и все те, что по мою голову приходили с мечами наголо.

 

      Бринья слушает, слова вымолвить в ответ не может. Многим нашлось место в её сердце; что бы сделала она, потеряв их — ведомо лишь богиням. Ценен их урок, но жесток: жгучая вина сжигает изнутри подобно стали раскалённой.

 

      — А что же последняя дочь… ты? — выдыхает Бринья и переводит взгляд на невесту — та кивает.

 

      — Одна я жива осталась, но слабой росла — а когда настала пора бескрылый облик познавать, так и не смогла перевоплотиться, — заканчивает Арнлейв. — Вот и нашла ту, что помогла. Без плаща не быть мне птицею — но без этого, — она постукивает пальцем по железной фибуле-амулету, скрепляющей плащ, — не остаться человеком.

 

      Бринья присматривается, дивясь, как не замечала раньше, что фибула эта, как и плащ, всегда на невесте её надета. Какие ещё тайны скрывает Арнлейв — от невесты своей, которая, казалось бы, всегда её знала?..

 

      — Я понимаю твою боль, — отвечает Бринья, глядя в стеклянные чёрные глаза — осторожно, будто существо может вновь на неё наброситься, — понимаю твой гнев. Но и средь людей — верь, не верь — есть место чистой, вечной любви. И не заставляют богини служить их воле, но идут с нами рука об руку — какой бы путь мы, мятежные их дочери, не избрали.

 

      Свартхёвда не отвечает — лишь что-то говорит Арнлейв, понизив голос. Долго они беседуют — наверное, Бринья и сама после десяти лет странствий не скоро бы с матерью наговорилась…

 

      — Не смогу я приказать тебе остаться — знаю, что тяготит тебя неволя, да и не удержу теперь силой, — слышит она вновь голос, не похожий на человечий. — Лишь об одном прошу — отведи меня туда, где мне место; а затем, пока не умру, прилетай на один сезон в год, чтобы не забыла я твой голос и размах твоих крыльев.

 

      Арнлейв склоняется над огромной головой, проводит пальцами по шершавому клюву.

 

      — Лишь один сезон, — повторяет она шёпотом. — Я сдержу слово.

 

      На том и договариваются — да потом отходит дева, чтобы с Бриньей попрощаться.

 

      Поначалу и сказать-то им нечего; лишь сидят под голым ясенем да смотрят друг на друга — переплетая пальцы, опуская взгляды.

 

      — Я виновата пред тобой, — наконец молвит Арнлейв, утирая Бринье слёзы. — Пред вами обеими: не друг от друга вы получили эти раны, но от моих рук. Так долго я искала своё место среди людей — что на всё была готова, чтобы его удержать; так боялась, что ты от меня отречёшься — что о тебе самой и не думала. Не от матушки — от себя я бежала…

 

      Бринья в ответ лишь гладит её по щеке, запускает пальцы в спутанные волосы — без кос, без украшений.

 

      — Хоть с крыльями, хоть без — ты всё равно моя невеста, — отвечает она, — а коль так — мне милы оба твоих облика.

 

      Так бы и прощались они — долго-долго, чтобы и до захода солнца не уложиться — но приходит пора вновь расставаться. Лишь один сезон — а после снова уж вместе будут.

 

      Напоследок окликает её хриплым голосом старая орлица.

 

      Бринья оборачивается.

 

      — Отнеси моё крыло безумной ярлине: пусть хоть одна скорбящая мать обретёт покой.

 

 

***

После, заходя тяжёлым шагом в длинный дом, Бринья вываливает добычу на стол перед ярлиной Ильвой — крыло столь огромное, что и не расправляя, можно двоим укрыться; ни с чьим больше не спутаешь. Шум да гвалт поднимается, и те дружинницы, что несколькими днями назад Бринью скручивали и под замок сажали, теперь восхваляют подвиг её, а в руку кладут увесистый мешочек с золотом — да только нет в ней ни гордости, ни счастья: тяжко лишь на душе, грязно да мерзостно.

 

      — Эй! — прикрикивает Сванхильда на стражниц, что выводят её под руки на волю. — Незачем так хватать: чай, сама дойду. А где мой… Бринья, неужто ты!

 

      Завидев подругу, тут же забывает кюн-флинна обо всём и на шею ей бросается; та глухо стонет, согнувшись пополам — раны ещё свежи.

 

      — Пойдём же отсюда, — Сванхильда тянет её за руку. — Скучно до смерти! Хоть лошадок наших, надеюсь, не дели никуда: не настолько же звери… И лук мой пусть вернут!

 

      Сванхильда идёт впереди, присвистывая; Бринья лишь вздыхает: хотелось бы и ей сейчас лишь об оружии да лошадях думать. Невольно вспоминает она Сольвейг, что в хмельном питье душевную тяжесть топит.

 

      — …сроду за всё своё правление никого не казнила, но ты, видимо, первой хочешь стать.

 

      Кюн-флинна, метнувшись в сторону, хватает подругу за рубаху и утаскивает прочь от прохода; а затем, прижавшись к резной деревянной колонне, высовывает наружу лишь любопытный нос. Не сразу понимает Бринья, зачем; лишь потом узнаёт она голос Сигмар. Вернулся, видать, их отряд да о чём-то беседует ожесточённо с ярлиной — при Сванхильде-то все привыкли за языками следить.

 

      — Твои узоры не испугают меня, дева щита, — доносится в ответ. — Помощь Юга нужна вам — в той же мере, что и помощь того союза, которого вы искали. Оттого вы не…

 

      — Я знаю, — обрывает её Сигмар. — Но насколько Югу нужна ты — пусть он решает сам; а если не решит — мы придём снова и поможем.

 

      Спустя несколько мгновений Сванхильду всё же вытаскивают из-за колонны — чуть ли не за шкирку, как нашкодившего котёнка. Обратная дорога длинна и безмолвна, и не думает уж Бринья ни о мытарствах своих, ни о ранах заживающих — мысли её лишь о мягких руках Арнлейв да о последнем их поцелуе.

 

      Уже после узнаёт она и о новом союзе, и об ожесточённых спорах, омрачивших радостные вести: никто уж не даст соврать о нападении подлом и о том, что даже кюн-флинна едва не пала от чужестранного оружия. Крепок ли, шепчутся люди, тот мир, что разваливается, стоит едва отойти от столицы?..

 

      Но это всё — потом; сейчас она сидит в опустевшей комнате таверны, уронив голову на руки, и Сольвейг — последняя, кто у неё осталась — сидит рядом.

 

      — Ты изменилась, Бринья.

 

      Бринья дёргается, когда Сольвейг кладёт руку ей на плечо: голос у подруги отчего-то стальной, а ладонь — ледяная.

 

      Слышно, как внизу шумит народ, звенит посудой и смеётся — но от тишины хочется выть волчицей.

 

      — Возможно, в том моя вина, — добавляет Сольвейг, помедлив. Бринья поднимает голову.

 

      — О чём ты?

 

      Сольвейг пробегается по ней цепким взглядом серых глаз — будто по прилавку, который собирается обворовать. Действительно изменилась её подруга: будто суровее и задумчивее стала, всё более на саму Сольвейг похожей.

 

      — Я хотела присмотреть…

 

      Она замирает на полуслове, забыв, что хотела сказать; взгляд останавливается на задравшейся рубахе и — едва заметным из-под повязки, почти зажившим волею какого-то колдовства, но всё же — ранам от птичьих когтей.

 

      — Это она! — вскрикивает Сольвейг, вскочив на ноги. — Я так и… я должна была сказать… должна была уберечь!

 

      Бринья вздрагивает.

 

      — Что? — переспрашивает она полушёпотом. — Кто — она?

 

      — Эта… тварь! — голос Сольвейг срывается. — «Тайн больше, чем звёзд на небе», как же! Вот каковы её тайны, любовь её лживая!

 

      Она тянет руку к сползшей повязке; Бринья, наконец поняв, в чём дело, одёргивает рубаху.

 

      — Не Арнлейв в том виновна — лишь я одна. Богини послали испытание для нашего союза — и я…

 

      — Даже теперь выгораживаешь её? — Сольвейг в неверии качает головой. — Я всё знаю… знаю, кто она такая. Поверила её речам сладким, дескать, любовь ваша светла да искренна — а теперь жалею, что не бросила подыхать в том лесу, как собаку.

 

      Бринья сперва рот открывает, чтобы историю закончить да растолковать, как всё на самом деле было — но, последние слова услышав, замирает поражённо да не видит больше в этом толку.

 

      — Уходи, Сольвейг, — обессиленно говорит Бринья, отвернувшись и приложив пальцы к виску.

 

      Сольвейг замирает. Опускает руку.

 

      Отступает к выходу.

 

      — Я-то уйду, — медленно отвечает она с тенью усмешки, — да вот только, если ты так легко прогоняешь, а советы мои держишь за оскорбления — может, и не стоило брать меня с собой в Вестейн.

 

      И тихо, ничего больше не промолвив, закрывает за собою дверь.

 

      Бринья, не выдержав, всхлипывает. Боль и горечь, ужас и бессилие — всё, что так долго томило, висело незримым бременем — всё выливается вместе со слезами, разъедает глаза, стягивает лицо солью.

 

      Усталость и тоска валят её с ног — тяжелее любого из учебных сражений; на негнущихся ногах еле добирается она до постели. Только ложится — как порыв ветра распахивает деревянные ставни, и те принимаются скрипеть и биться о стены.

 

      Бринья лениво поворачивается на другой бок — закрыть нет сил.

 

      Воет снаружи студёный зимний ветер, но не чувствует она даже холода; с очередным порывом внутрь что-то залетает — сперва на подоконник, а затем, медленно спланировав вниз, падает на изголовье кровати.

 

      Бринья протягивает руку.

 

      Поднимает — и слабо, еле заметно улыбается, держа длинное тёмное перо.

Глава 11. Торжество

За каждою тёмной ночью восходит солнце; за каждою зимой приходит весна, растапливая снега и пробуждая цветы. Затягиваются раны, отступают дурные мысли и сны — и улыбаются богини материнскими улыбками, глядя сверху на тех, что выстояли, сберегли свои жизни и свою любовь.

 

      Невесты — нарядные, в венках из первых весенних цветов — выходят рука об руку к возведённому на поляне алтарю. Идолы богинь, расставленные по кругу, смотрят на них вырезанными в дереве очами; подойдя, кладут невесты под алтарём щит да тальхарпу — предметы ремёсел своих.

 

      Бринья оглядывается на гостий, столпившихся рядом: все её соратницы здесь, все замерли в священной тишине — одна лишь Сванхильда на месте ёрзает, бормочет что-то да хихикает.

 

      Арнлейв берёт расписанную рунами чашу, и невесты по очереди отпивают пряного мёду, и мажут идолам деревянные губы, чтобы богини тоже на торжестве насытились. Горечью отдаётся на языке травяной привкус — но тем слаще их единение.

 

      Бринья тепло улыбается, но нет в этой улыбке веселья.

 

      Толпа расступается. Подходит к алтарю невысокая женщина в светлом одеянии гидьи, а в руках у неё — широкая алая лента. Пройдёт несколько мгновений — и станет меж девами связь крепче кровной, и сможет Бринья назвать Арнлейв своею женою.

 

      — Пусть же богини услышат и благословят вас: Бергдис — храбростью, Льювинн — страстью; Соргюн — чистым разумом, Хвильд — добрыми сновиденьями…

 

      Женщина расправляет ленту.

 

      — Пусть Гейрскёгуль дарует вам мягкие зимы, а Хьярта — плодородные осени…

 

      Ладони невест смыкаются.

 

      — …Коли суждено будет дому вашему наполниться детьми — пусть Сумар убаюкает их песнею, а Эвихейль облегчит долю материнства.

 

      Ленту набрасывают на соединённые руки и оборачивают вокруг — один раз, второй, третий. Невесты переплетают пальцы и прижимаются друг к другу лбами — и в голубых глазах Бриньи Арнлейв вновь видит бескрайнее небо.

 

      — Пока цела эта лента — да будут связаны ваши семьи и ваши сердца.

 

      И гостьи, до того молчавшие, принимаются кричать, топать да хлопать в ладоши — восславляя богинь и дев, пред их ликами повенчанных.

 

      — За скальду Арнлейв! За воительницу Бринью!

 

      Арнлейв смотрит на невесту — та хмурится еле заметно, ведь ни крупицы почёта нет для неё в этом слове, лишь позор и горе.

 

      Кто-то рисует углём на дороге черту: особо неутомимые девы готовятся по старой традиции посостязаться в беге. Невестам пристало первыми бежать — только им уж не до того… Так и провожают их на пир — со связанными лентой руками.

 

      Такой пышный праздник устроила кюна Хьяльмвида своей любимице, что позволила у себя в длинном доме свадьбу справлять — а затем и сама явилась в неизменном сопровождении дев щита.

 

      Скальды дерут струны, мёд льётся из бочки рекою, а кабан, зажаренный и вынесенный служанками на огромном блюде, сверкает подрумяненным боком. Кружатся в танцах статные девы да стройные нарядные юноши; лишь ярлина Исанфрида, которой за столом почётное место отвели, сидит угрюмо да в опустевшую кружку смотрит.

 

      — Отчего невесела? — Хьяльмвида, уже подвыпившая, присаживается рядом и опирается локтями на стол. — Иса, льдинка моя — будто буря снежная бушует в твоих глазах.

 

      Ярлина рассеянно, словно в полусне, на полузабытое обращение отзывается — то, что оставлено было давным-давно в их пылкой юности. Минуло с той поры двадцать семь зим, ледяных и бесконечно долгих — теперь уж связана каждая из них оковами правления, семьи да возраста. Любовь кюны Халльдисхейма что золото: ослепительна, почётна — но тяжела.

 

      Хочет Исанфрида поначалу возразить, что ни к чему ворошить давно умершее — да теряется на мгновение под пытливым взглядом.

 

      — Ты ведь знаешь, что всегда я на пирах в углу отсиживаюсь, — терпеливо отвечает она, отводя глаза. — Коль не по нраву мне танцы да пустая болтовня — не значит это, что грущу по чём-то: я ведь и устать с дороги могла иль призадуматься.

 

      — В самом деле — не по нраву танцы? — Хьяльмвида протягивает ей сверкающую кольцами руку. — Даже со мною?

 

      Тень усмешки пробегает по бледному лицу ярлины.

 

      — Неужто приказываешь, моя кюна?

 

      Та качает головой и откидывается на деревянную спинку, улыбаясь.

 

      — Едва ль я забыла, что станется с той, кто тебе приказывать захочет… А даже если бы и забыла — нет на светлом торжестве места принуждению.

 

      Протянутая рука, тем не менее, не опускается — и Исанфрида, помедлив, вкладывает в неё свою.

 

      — Погляди-ка, полюбуйся, — Сванхильда с улыбкой толкает Бринью в плечо и тычет пальцем в толпу танцующих, — не тех здесь венчать собрались: наши-то матушки вас со скальдой скоро переплюнут.

 

      Присматривается Бринья и с изумлением узнаёт одну из пар: матушка её кружится с кюной, соединив ладони в танце. Неспешно и размеренно, будто давние возлюбленные, что прожили вместе долгую жизнь; и ни одно существо: ни человек, ни богиня, — не способно разрушить их единение.

 

      Сванхильда уже убегает обратно к столу: до сей поры не разрешали ей по возрасту к элю прикасаться — а теперь будто с цепи сорвалась, хлебает его, будто котёнок — молоко. Лишь бы, думает Бринья, не переусердствовала с неопытности, как бывало в юности у Сольвейг.

 

      Бринья оглядывается: до сих пор не явилась подруга её бывшая, хоть и охоча она до веселья. Обычно, если случается где пир, если эль и мёд текут рекою — тут же она рядом оказывается: однако не видно до сих пор в толпе тонкой рыжей косы. Бринья бы и сама мириться пошла: обе в тот раз в сердцах лишнего наговорили, — да только не знает, где Сольвейг искать: та будто под землю провалилась…

 

      Отрезав для Арнлейв увесистый шматок мяса, Бринья возвращается к столу: много ест молодая её жена в последние дни, восстанавливая силы после зимы. Вернулась она, как и обещала: свеж ещё на её перьях снег со стылых южных гор.

 

      Бринья оставляет лёгкий поцелуй на её виске, искоса поглядывая на матушку: пусть и соскучилась, да всё равно мысленно упрашивает богинь, чтобы та не завела с дочерью беседу.

 

 

      — Видела, не одна ты прибыла, — наконец молвит Хьяльмвида, когда проходят они в танце полный круг. — Отчего же от семейства отбилась?

 

      Исанфрида слабо улыбается.

 

      — Со мною только Гутрун напросилась, чтобы Бринью повидать — а сама заснула как убитая.

 

      — Так приводи сюда: пляски да песни уж точно разбудят…

 

      — Нет, — качает та головой. — Она уже так давно не спала спокойно: боится, что придут кошмары.

 

      Ярлина прикрывает глаза: воспоминания о том, что уже несколько веков терзает их род, пронзают голову больнее вражеского клинка. Нет места мыслям о смерти на торжестве, воспевающем жизнь, — но не вытравить их полностью никак, не изничтожить. Как ни оттягивай, куда ни прячь — рок, что следует за ними по пятам, мчится быстрее лучшего из кораблей. Он придёт рано иль поздно и за её наследницей — в тот миг, когда та уязвимее всего.

 

      Но пока — она здесь, и она пышет жизнью, пьёт и улыбается, а рядом с нею — женщина, что назвалась её женою.

 

      Это — её, Бриньи, торжество; и худшей из матерей будет Исанфрида, если позволит дурным мыслям осквернить его.

 

      — Нет ли бремени сожалений на твоей душе? — она наконец заставляет себя прислушаться: Хьяльмвида вновь оживляет беседу. — Довольна ль ты жизнью своей, горда ли дочерьми?

 

      Слабо усмехается Исанфрида.

 

      — Даже если и жалею о чём — едва ль я смогла бы обратить время вспять: неподвластно это даже сильнейшей из богинь.

 

      — Не тяготись понапрасну, коль так, — шепчет кюна, прижимая её ближе к себе, — ведь станет неважным любое время, когда заберёт нас смерть.

 

      Ярлина вздыхает — тяжело, устало.

 

      — Смерть… — шепчет она, качая головой. — Сотни мудрых жён прошлого искали способ убежать от неё — и теперь то ли в наказание вымараны богинями из летописи мира, то ли сами стали подобными богиням. А мне умирать не впервой — только отчего до сих пор так страшно?..

 

      Хьяльмвида кладёт тёплую — даже сквозь одежду — руку ей на талию, успокаивая.

 

      — Вместе ль мы умрём, порознь ли — рано или поздно мы найдём друг друга, и сядем по правую руку ясноликой Бергдис в золотых чертогах Скирхейма, и будем наблюдать с его стен, как строится мир после нас.

 

      И кажется Исанфриде на мгновение, будто вот-вот дрогнет в ней что-то, шевельнётся — но нет, лёд сковал её нутро вечною мерзлотой. Воистину: та, что однажды взглянула в очи смерти, не способна на любовь ни в жизни, ни впредь.

 

      — Слишком, слишком много дурного я совершила. Быть может, таким будет моё наказание: вечно смотреть, как дочери расплачиваются за мои ошибки. Они того не заслуживают: они будут смелее нас, мудрее нас… преуспеют там, где мы потерпели поражение.

 

      Хьяльмвида проводит пальцами по её косам, и кольца цепляются за белые пряди — и кажется, что вновь им на двоих не больше сорока зим; что жизнь вновь чудесна, а союзы — вечны; что не проливается у людей иной крови, кроме той, что уходит с каждою луной.

 

      Кюна останавливается и, помедлив, целует её в уголок сухих губ — поцелуй этот холоднее эля, только что из погреба вынутого.

 

      — Наши дочери будут лучше нас, — улыбается она.

 

***

— Это будет больно?

 

      Гримгерда, улыбаясь, гладит Сольвейг по веснушчатой щеке.

 

      — Почти всю боль заберёт у тебя Альдри, но даже ту малую её часть, что тебе останется, не должна ты выдать — ни словом, ни звуком. Волноваться не о чем: ты достаточно сильна, чтобы её выдержать.

 

      Сольвейг фыркает и глаза закатывает — чтобы не подумала ненароком сейда, будто поверила дева её словам.

 

      — Сильна? Право, госпожа, смеётесь вы надо мною.

 

      — Вовсе не смеюсь. Все мои сёстры сильны, а ты… — Гримгерда прерывается, и улыбка вдруг замирает на её лице, — этой ночью станешь мне сестрой.

 

      Сольвейг прикрывает глаза, пока сейда расплетает ей косу — с непривычки щекочут непослушные пряди шею и плечи, — пока наносит ритуальные узоры на её лицо и шею, пред тем велев раздеться по пояс.

 

      Вспоминает Сольвейг, как мать ей в детстве волосы драла: гребень порою от крови отмывать приходилось, — а однажды и вовсе обкорнала тупым ножом, напившись да раззадорившись. Зато у Гримгерды руки хоть и ледяные, хоть и жёсткие, но аккуратные — так бы и заснула под её прикосновениями.

 

      — Забудь о ней, — шепчет Гримгерда. — Забудь о них всех. Ты — моя; ты запятнана кровью не меньше моего, повязана со мною одной тьмой. Иль не помнишь уже о содеянном?

 

      — То была лжепророчица, — бросает Сольвейг, поведя голыми плечами от холода. — Лучше ей было умереть, чем и дальше дурить людей.

 

      Гримгерда улыбается и убирает прядь ей за ухо.

 

      — Если так, — молвит она, — то отчего всё не забудешь никак её слова?

 

      Сольвейг не находит ответа.

 

      Отворяет сейда пред нею двери и в знакомую залу заводит; женщины, стоящие в кругу, как одна на неё оборачиваются.

 

      Черны от узоров их лица, жутки облачения: костяные ожерелья, птичьи черепа, рунные камни. И Гримгерда подаёт ей руку, приглашая в круг; и подводит к высокому помосту, и дерево скрипит под их шагами.

 

      Сольвейг подходит к алтарю, запятнанному застарелой бурой кровью. Не набегает на этот раз ни тумана, ни морока: видит она яснее, чем когда-либо.

 

      Два резных деревянных столба вбиты в помост — как раз на таком расстоянии, чтобы встать между ними на колени и протянуть руки в стороны. Гримгерда разматывает верёвку.

 

      — Знаю я, что слишком ты горда, Сольвейг, чтобы покорной быть чужой воле, — медленно и спокойно говорит сейда, крепко затягивая узлы, — но должна ты лишь на время вардлоккура мне подчиниться — ради блага твоего же.

 

      Сольвейг чувствует, как вспыхивают в возмущении щёки; хочется ей сжать кулаки так сильно, чтобы ногти впились в кожу — да только крепко уже привязаны её руки к столбам.

 

 

      — Называйте как хотите, госпожа, — она с трудом подавляет дрожь в голосе, — только не покорностью, не подчинением: не стерплю я такого.

 

      Гримгерда улыбается и кивает: едва узнаёт Сольвейг её черты за ритуальным раскрасом.

 

      — Как пожелаешь, дева — прошу тогда лишь довериться.

 

      Женщины как одна делают шаг вперёд, сужая круг, и начинают петь.

 

      Сперва тихо, будто шмель гудит, — а потом всё громче да громче: низко, гортанно, протяжно. Десятки голосов сливаются в один; десятки фигур сливаются в одну, что встаёт позади липким белым маревом и обнимает ледяными материнскими руками.

 

      Всё в порядке; всё так, как и должно быть.

 

      Здесь — её место.

 

      Гримгерда торжествует, празднует победу своей лжи — но не знает, что вовек не вышло бы у неё обмануть Сольвейг, не пожелай та сама оказаться обманутой.

 

      Кружится голова — то ли от гудения голосов, то ли от дыма, заполонившего всё вокруг и обвивающего её девятью змеиными кольцами.

 

      — Слушай, — шепчет Гримгерда ей в ухо — травами пахнет от неё да дурманящими благовониями. — И смотри — лишь на меня смотри.

 

      Глядит сейда на неё пристально, не моргая и не отрываясь — и достаёт нож из складок просторных одежд. От его вида Сольвейг внутренне напрягается… но боль так и не приходит, даже когда Гримгерда, надавив на лезвие, проводит полосу до самого низа живота — будто выпотрошить собираясь, словно барашка на праздник юного Сумара.

 

      Сольвейг дыхание задерживает — но не уводит взгляда.

 

      — Как носила Фьотра оковы свои…

 

      Клинок проворачивается в ране, вырисовывая очертания рунических ставов. Тверда рука у Гримгерды, а голос спокоен, почти радостен.

 

      — Как носит Альдри горе своё…

 

      Лишь тонкие губы шевелятся на белом лице. Гримгерда обмакивает пальцы в глубокую чашу с зельем и проводит ими точно по свежим ранам — Сольвейг вздрагивает и, подавляя крик, сжимает зубы: загорается тело будто ярким пламенем.

 

      — …Так и ты, сестра, будешь носить эти руны до конца своих смертных дней. И когда уста наши истлеют…

 

      Тело тяжелеет — не будь дева привязана, свалилась бы с помоста да свернула шею; всё хуже понимает она, что Гримгерда молвит. Смысл ускользает, подобно белёсой дымной струе; в глазах мутнеет, верёвки дрожат от натуги, а тело готово вывернуться наизнанку прямо через кровоточащие раны.

 

      — Пойте! Пойте для неё! — смутно дева слышит, как кричит Гримгерда, экстатически воздевая руки.

 

      А затем — возвращается обратно к ней и проводит кончиками пальцев по воспалённой коже; холод её прикосновения ненадолго возвращает Сольвейг в мир.

 

      — Все мы — бедные, неприкаянные её сёстры. Заплутавшие в путах лжепророчеств, задавленные тиранией света, — говорит она уже вполголоса — ей одной.

 

      Спокойная улыбка не сходит с её лица. Так улыбаются целительницы умирающим — светло и печально; так улыбаются благородные героини Скирхейма своим потомкам.

 

      Сквозь пелену боли Сольвейг на мгновение думает: наверное, вот какая она, смерть — с ласковой улыбкой, чёрными глазами да ледяными объятиями.

 

      — Дом тебе отныне — сестринство; имя тебе отныне — Свидрика.

 

      И песня кончается.

 

      Размыкается круг; Гримгерда накрывает её обнажённые плечи тёплым плащом. Раны больше не болят, не кровоточат, не горят огнём — ни телесные, ни душевные.

 

      — Осталось лишь одно, — улыбается Гримгерда, и Сольвейг хмурится, понимая, о чём речь.

 

      Через неприметную дверцу выводят юношу — русые волосы, тонкая фигурка, белое бесформенное платье. Смутно знакомы поначалу его черты; запоздало она вспоминает, что именно с ним скоротала ночь накануне темнейшего из дней — дня, когда Бринья её отвергла.

 

      На голове его венок — будто к свадебному алтарю идёт, а не к жертвенному; лицо, ничего не выражающее, окрашено в белый.

 

      Не могла Сольвейг помыслить, что именно такой будет следующая их встреча; не знай она Гримгерду, списала бы всё на простое совпадение. Но от сейды этой не скрыть ни единой мысли, ни единого мгновения из жизни своей.

 

      Сольвейг оборачивается — Гримгерда медленно кивает и протягивает уже тёмный от крови нож. Одна из женщин грубо хватает юношу за волосы и кладёт головой на алтарь.

 

      Всё происходит быстрее, чем Сольвейг представляла. Клинок почти не чувствует сопротивления плоти; миг — и алеет белоснежный ворот платья.

 

      Парень сдавленно вскрикивает и, поникнув, словно срезанная серпом травинка, повисает на верёвках.

 

      После — расходятся сёстры, и Гримгерда подводит Сольвейг к группе юношей, чтобы та выбрала себе для утех, кого хочет. Все в пол уставились, не шелохнувшись, и оглядывает дева каждого сверху донизу. Примечает она редких красавцев — но без труда находит того единственного, что смотрит ей прямо в глаза, не моргая и не дрожа.

 

      Хоть есть средь них и посимпатичнее — выбирает она того, что не покорился ей однажды.

 

      — Ты, — бросает она, хлопнув Стефнира по плечу, и Гримгерда взглядом провожает их в опочивальню.

 

      Даже когда Сольвейг ставит его на колени перед собою, намотав волосы на кулак; даже когда в приливе наслаждения смыкает пальцы на изящной шейке — всё с таким же вызовом смотрят на неё глаза-болотца. Услужлив он и на ложе искусен — однако кажется хитрым лисом, что днями ласкается, о ноги трётся и глядит преданно, а ночами кур таскает у незадачливой хозяйки.

 

      Отдышавшись и утерев пот с промокших волос, Сольвейг устраивается поудобнее на постели.

 

      Стефнир сидит напротив, а в руках его откуда-то взялась широкая чаша.

 

      — Пейте, — коротко говорит он.

 

      Сольвейг усмехается: ясно помнит ещё, к чему такое приводит.

 

      — Не рановато? Казалось бы, только что сестрою признали — а уже травить вздумали…

 

      — Пейте, — Стефнир непреклонен. — Госпожа Гримгерда приказала.

 

 

      Она, пораздумав, забирает чашу из изящных ручек: дурости всё это, пожелай Гримгерда убить — давно бы это сделала и не возилась бы с нею. Да и разве может Сольвейг обидеть этого прелестника, который так на ложе старался?

 

      И она делает глоток.

 

      Вновь зелье обжигает нёбо жидким огнём, но на этот раз Сольвейг готова.

 

      Меркнут звуки, размываются цвета — как и в тот раз. Встаёт с постели — Стефнира уж нет рядом; да и убранство вокруг кажется совсем не тем. Видится Сольвейг вдалеке, в клубах сизого дыма, мрачный силуэт роста исполинского — быть может, то лишь тень от яркого очага?

 

      — Гримгерда? — надломленным голосом окликает Сольвейг фигуру, приближаясь: с каждым шагом всё холоднее. Тень лишь качает головой — плащ её длинный и изорванный развевается, словно воронье крыло на ветру. Из-под обрывков искорёженной кольчуги виднеется единственная рука — огромная, когтистая, вся покрытая струпьями да ранами.

 

      Кажется Сольвейг поначалу, что человек перед ней стоит — однако присматривается дева и видит, что лицо её — не лицо, а гноящиеся красно-бурые наросты плоти и тёмные вены. Недвижна она — но как же бесконечно трудно её облик запомнить, рассмотреть… осознать.

 

      Сольвейг останавливается.

 

      — Альдри, — сдавленно, одними губами шепчет она.

 

      Фигура медленно оборачивается, устремив на Сольвейг кровоточащие очи цвета расплавленной стали.

 

Конец

 

 

Прочитано 770 раз

Комментарии  

 
+1 #1 YumenoYuri 15.01.2024 09:22
Честно говоря, я уже и забыла, когда в последний раз мне попадался хороший фемслеш. Наши постоянные читатели наверняка заметили, что в последнее время у нас публикуются только фанфики. И не потому, что мы решили отречься от ориджиналов, а потому, что хороших ориджиналов мне давно не попадается.

На самом деле, и эта замечательная работа встретилась мне исключительно благодаря тому, что авторка сама обозначилась в нашем Телеграм-канале, и очень заинтриговала презентационной частью своей истории).
И хотя объём текста меня немножко испугал, потому что я практически никогда не читаю такие крупные работы, я решила рискнуть и...Потраченное время того стоило).

Редкий для фемслеша случай действительно качественной, самобытной и просто замечательно написанной истории.

В первую очередь обращает внимание мир, в котором разворачивается действо.
Это фентезийная реальность, стилизованная под скандинавскую мифологию, и, что самое оригинальное - это матриархальная реальность. Вообще не помню, чтобы мне хоть раз встречалось что-то подобное.
Мир, в котором все ключевые роли - играют женщины.

На мой взгляд, реализация темы матриархата во вселенной этой истории носит характер зеркального отражения.
То есть - мужской мир выстроен по принципу женского (мужчины изображены так, как патриархальная культура обычно преподносит женщин - юными, с обязательным акцентом на физическую привлекательность, слабыми и пассивными), и, подобно женщинам в патриархате, мужчины ведут хозяйство, воспитывают детей, и не имеют право голоса ни в чём.
А женщины, соответственно, играют те роли, которые традиционно принято считать мужскими. В том числе - и по отношению к мужчинам.
В этом смысле в пример можно привести Сольвейг и её многочисленные любовные похождения. Она любит развлекаться с красивыми юношами, но её совершенно не волнует то, к каким последствиям для этих юношей приведут её развлечения.
Сольвейг относится к "прелестникам" так, как к девушкам обычно относятся мужчины.

Я думаю, что такой подход... как бы подчёркивает гротескность патриархального отношения к женщинам. Даёт возможность увидеть - а каково бы было мужчинам, окажись они на женском месте?..
Лично мне было интересно наблюдать такую картину.
Впрочем, мужчины в истории играют не более чем эпизодические роли, а фокус внимания акцентируется на женщинах.

И здесь нас ждёт целая галерея чудесных женских героинь. Бринья, Сольвейг, Гримгерда, Арнлейв... Вот, честно, это одно сплошное удовольствие - столько замечательных, ярких персонажек под одной обложкой.
На всякий случай - лично мне особенно понравились Гримгерда и Сольвейг. И на мой взгляд, что-то такое большее чувствуется в отношении Гримгерды к Сольвейг помимо наставничества. Но, учитывая, сколько тьмы в их сердцах, вряд ли стоит надеяться, что Любовь осенит их своим светом. И не в том дело, что Сольвейг слишком влюблена в Бринью. А в том, что она слишком озлоблена на весь прочий мир.

Кстати, говоря о любви - хотя сама Авторка считает, что романтические отношения в её истории занимают место где-то на переферии, а на первый план выходят всякие тайны, интриги, ратные дела и прочие серьёзные фэнтезийные штуки, я считаю, что как и в любом хорошем фемслеше, Любовь здесь стоит во главе всего.

Любовь Бриньи к Арнлейв, любовь Сольвейг к Бринье - определяет выбор, который делают героини, и движет их поступками.
И, как это нередко бывает - иногда благие намерения могут завести отнюдь не в Рай.
Как это случилось, например, с Сольвейг. По сути, её главная мотивация - это защитить Бринью. Вторая мотивация - стать равной ей. Стать её достойной. Но чем больше усилий прилагает Сольвейг, тем сильнее отдаляется от подруги и тем дальше уходит во тьму.
Ритуальное убийство брата Бриньи в конце - символизирует точку невозврата для Сольвейг. И не только невозврата к Бринье, но и вообще - к себе прежней, к своим мечтам, к человеческому нехитрому счастью.

Но, во всяком случае для Бриньи и Арнлейв их отношения заканчиваются свадьбой, словно на контрасте с жутким ритуалом, через который проходит Сольвейг.

Спасибо Авторке за эту замечательную историю)
Цитировать
 

Добавить комментарий