Вечернюю тишину прервал глухой звук упавшего на деревянный пол телефона. Энид… она пропустила тот момент, когда рука с гаджетом ослабла, потому что именно сейчас, в этот самый момент, перед ней разворачивалось самое завораживающее событие, которое ей довелось увидеть.
Её соседка сидела на стуле спиной к Синклер, полностью погружённая в свой ритуал. В руках у неё был всего лишь гребень с широкими зубьями, редкий блеск которого помогал Энид вспоминать о том, что нужно дышать.
Но глаз та отвести так и не смогла.
Уэнсдей. Всегда и неизменно ходила с двумя тугими, идеально гладкими косичками, свисающими вдоль щёк. Даже во сне, затерявшись в подушке, она оставалась верна этому образу — аккуратному, собранному, защищённому. Это были её доспехи и её узнаваемая черта.
Но сегодня... сегодня доспехи были сняты.
И Энид замерла, боясь спугнуть дыханием это чудо. Волосы, те самые, что Аддамс годами связывала, были распущены. Они были не просто длинными. Они были ночной рекой, водопадом из чёрного шелка, что струился по её плечам и спине, почти касаясь талии. Каждый волосок, казалось, ловил свет от радужной гирлянды с другой стороны комнаты и отбрасывал его обратно глубоким, живым сиянием, переливаясь синеватыми и фиолетовыми отсветами, как перья ворона.
Она медленно вела гребнем, и он плыл по этой ночной глади, едва встречая сопротивление. Тихий шелест, шорох шёлка о шёлк, был единственным звуком в комнате. Энид видела, как прядь за прядью, послушные и шелковистые, подчиняются плавным движениям её руки, ложась идеально ровно. Это был гипнотический танец, медитация в движении.
Сердце блондинки защемило от неподдельного, тихого восторга. Их ванная, сейчас полностью отданная под ужасные эксперименты юного таксидермиста, всегда скрывала этот завораживающий ритуал за толстой запертой дверью.
Энид молчала и просто смотрела. Восхищалась. И понимала, что образ этой ночи, этой девушки и этих локонов навсегда останется выжжен в её памяти как самое сокровенное и прекрасное воспоминание.
Хотелось запомнить каждую деталь: как изгибается линия её шеи, касаясь тёмной воды волос, как сосредоточенно и в то же время отрешённо её руки поднимались то вверх, то вниз. В этом простом, бытовом действии — расчёсывании волос — была такая интимная, такая всепоглощающая поэзия, что дух захватывало.
И в этом действе было столько непривычной, почти пугающей, уязвимости. Уэнсдей показала ту часть себя, которую познала лишь Синклер, которую никто другой не смог бы застать ни на миг.
Тишина затягивалась, становясь плотной, осязаемой, как бархат. Энид могла расслышать биение собственного сердца, громкое, как барабан, и казалось невероятным, что всё это время соседка не обращала внимания.
Но вдруг движения той замерли. Гребень завис на полпути, и Уэнсдей обернулась, поймав чужой взгляд, и время будто прекратило свой бег. Она знала. Знала, что Энид смотрит, знала, что оборотень была заворожена, и, кажется, разрешала ей это.
Блондинка внезапно словила себя на мысли, что трусливо ждала глубоко в своих фантазиях, когда Уэнсдей смутится, поспешно соберёт волосы обратно в привычные косички, спрячет эту красоту, как прятала всё время. Но она не сделала этого. Вместо этого девушка медленно, почти блаженно, перекинула тяжёлую шёлковую массу волос через плечо, и это движение было до неприличия грациозным. Теперь эта ночная река струилась у неё на груди, обрамляя лицо, делая его мягче и в то же время бесконечно таинственнее.
— От такого пристального взгляда у тебя глаза засохнут, — её голос прозвучал ровно, холодно, с вызовом, в стиле неповторимой Уэнсдей Аддамс, и от этого по коже Энид побежали мурашки. Фраза повисла в воздухе, такая простая и такая многогранная.
Синклер, сама не ожидая от себя такой смелости, сделала шаг вперед, пересекая невидимую границу посреди их общей комнаты.
— Никогда не видела тебя… — наконец выдохнула девушка, и её голос показался ей чужим, низким от переполнившихся чувств, — …такой.
— Это кошмар. В плохом смысле.
— Кошмар, что я вернулась раньше или кошмар, что наша шторка в душе пропахла формалином?
Вся сущность оборотня, дремавшая глубоко внутри, вдруг взревела в ослепляющем порыве. Инстинкты, древние и неумолимые, бились в клетке её человеческой оболочки, требуя одного: зарыться лицом в эту чёрную шёлковистую мглу, вдохнуть её аромат так глубоко, чтобы он выжег все остальное, потереться щекой о её прохладу, пометить этот запах как самый желанный, самый манящий на свете. Мускулы на руках и спине напряглись до дрожи от сдерживаемого усилия. Энид чувствовала, как когти просятся наружу, чтобы спутать эти космы, а зубы ноют от желания лишь прикусить прядь, просто подержать её, ощутить ей шелк на острие клыков.
— Я… рада, что запретила тебе делать это здесь.
Синклер сжала челюсти до боли, впиваясь ногтями в ладони, чтобы не сделать резкого движения. Внутри бушевала буря, дикий зверь, рвущийся на свободу, ослеплённый своей навязчивой идеей.
И тогда её взгляд, затуманенный этой внутренней борьбой, вновь обратился на лицо Аддамс. И пришло безумное, волчье сравнение, рождённое в её истинной сути. Её кожа, бледная, почти фарфоровая, в россыпи милейших веснушек, обрамлённая ворохом черных как смоль локонов... Уэнсдей была точь-в-точь как полная луна, плывущая в чёрном-чёрном небе. Та самая луна, что сводила с ума волка внутри, заставляя выть от тоски и благоговения. Её глубокие, бездонные глаза были тёмными пятнами на этом лунном лике, сокрытыми озёрами, в которые Энид могла бы смотреть вечность.
Волчица внутри завыла тихо, протяжно, не в силах сдержать восторга. Она хотела выть на эту луну, купаться в её холодном, чистом свете, валяться в её сиянии, как в росе. Она хотела славить её, эту ночную богиню, явившуюся ей в облике лучшей подруги.
— Уэнсдей, — наконец выдохнула Энид, с хриплой, звериной нотой на низких частотах, которую она едва сдержала; каждое слово давалось с трудом, сквозь стиснутые зубы, — можно тебя погладить?..
Блондинка вдруг дёрнулась, будто обожжённая, она звонко захлопнула свой рот ладонями. Ей хотелось уйти. Прямо сейчас спрыгнуть с балкона, убежать вглубь леса и принять жизнь отшельника.
Но ноги не слушались. Она стояла, пригвождённая к месту этим видением, этой луной в чёрной оправе, и понимала, что назад пути уже нет. Ни для их дружбы. Ни для самой Энид.
Ибо с этой ночи мой зверь обрел нового бога, и ему было непоколебимо ясно, перед кем он падает на колени.
А Уэнсдей... Уэнсдей просто смотрела на неё своим холодным, бездонным взглядом, в котором тонули все: враги, приятели, семья. Ледяная девушка, существо из осколков хрусталя и колючей проволоки. Она никогда не улыбалась. Не нуждалась ни в ком. Использовала людей словно орудия и отбрасывала в сторону, едва те переставали быть полезными.
Все боялись связываться с ней. Все, кроме одной-единственной.
Та ворвалась в жизнь Уэнсдей, как ураган, — с громким смехом, дурацкими шутками и навязчивой лаской, от которой у Аддамс, казалось, начиналась смертельная аллергия или зависимость. Она еще не разрешила это противоречие в своих переживаниях, но последствия определенно были похожи на болезнь.
Энид тогда не спрашивала разрешения. Царапалась о её стены, пока из-под когтей не летели крошки бетона, карабкалась по трещинам, которые сама же и оставляла, и в конце концов перепрыгнула эту проклятую крепость, даже не заметив, как оказалась по ту сторону. Впилась в её черное, заледеневшее сердце своими разноцветными, дурацкими когтями, не давая ему замерзнуть окончательно.
И, что самое невероятное, — Уэнсдей позволила. Никогда не говорила о чувствах, никогда не жала руку и не обнимала первой. Но она позволяла ей быть рядом.
Но сейчас... Сейчас все было иначе. Этот образ высвободил не только внутреннего зверя подруги, но и что-то первобытное, собственническое и жадное в ней самой. Эта демонстрация самой сокровенной части Аддамс была привилегией, дарованной только цветастому оборотню, и она вдруг с эгоистичной ясностью осознала, что хочет, чтобы так и оставалось. Навсегда.
— Все, кто когда-либо говорил мне такое, становились пиром для червей и микроорганизмов.
— Кто… — тихое рычание застряло у Энид в горле, превратившись в низкий, едва слышный гул. Она ловила себя на том, что мысленно скалилась на каждого, кто мог бы увидеть Уэнсдей такой. «Моя» — шипело что-то внутри, и волчица, и девушка в этом были странно, пугающе единодушны, — прости, это было слишком глупо с моей стороны.
И Аддамс читала эту борьбу на чужом лице как открытую книгу. Она, вынюхивающая слабости как стервятник, не могла не заметить дрожь в руках, слишком долгий взгляд, сжатые челюсти. И в её взгляде, всегда таком отстраненном и оценивающем, промелькнуло нечто новое — осознание своей силы над оборотнем в этот миг. Она понимала, каким оружием внезапно обладает. И вместо того, чтобы спрятать его, позволила ему лежать между ними — обнажённым, опасным и невероятно соблазнительным.
Она медленно, провела рукой по своим волосам, и этот жест был одновременно ласковым и вызывающим, как поглаживание лезвия ножа.
— Хорошо, что ты это понимаешь, — её голос был всё таким же ровным, но в нём прозвучала ледяная игла насмешки, адресованная слабости подруги.
Наступила тяжеёлая, звенящая пауза. Воздух стал густым, как мёд, и таким же сладким от напряжения. Затем Уэнсдей медленно поднялась и, с почти королевским снисхождением, сделала несколько шагов к блондинке. Холодное дерево гребня коснулось кожи под подбородком девушки, заставив её вздрогнуть от неожиданности и от почти что унизительной нежности этого жеста. Лёгким, но непреодолимым давлением брюнетка приподняла её голову. Этот жест был интерпретацией спасения утопающего. Уэнсдей была ледяным водоёмом, засасывающим бедную, выбившуюся из сил Энид.
Откровенно говоря, девушка уже давно сдалась, отдавая себя во власть пучины.
Не сводя с неё взгляда, Аддамс медленно разжала пальцы. Гребень, ещё хранящий тепло её рук и запах её волос, мягко упал в дрожащие, жадно раскрытые ладони. Это не являлось предложением, но то было благородное, безмолвное и абсолютно безэмоциональное дозволение.
Не говоря ни слова, Уэнсдей развернулась и с той же грацией опустилась на свой стул. Она откинулась назад, и водопад чёрных волос, словно живое существо, перетёк через спинку стула. Она закрыла глаза, её поза говорила одновременно о полнейшем доверии и абсолютном равнодушии к тому, что последует дальше. Она просто позволила этому случиться.
И этот жест был страшнее любой ярости и слаще любой ласки. Она отдала ей свою неприкосновенность, свою сокровенную тайну, как бросают кость голодному зверю, даже не удостоив его взглядом. Она знала о её силе, о её желании, о её борьбе, и просто… разрешила.
И теперь девушка сидела, безоружная и прекрасная, а в руках Энид лежал ключ к этому сокровищу. И тишина в комнате зазвучала как самый громкий в мире вызов. Дерево гребня, вобравшее в себя частицу Уэнсдей, жгло кожу. Оно было опаснее серебра и значимее любой клятвы, произнесенной вслух.
Внутри всё вопило и рвалось на свободу. Зверь бился о рёбра, требуя уткнуться мордой в это шёлковое великолепие, зарыться в него с рыком, пометить каждый сантиметр своим запахом, стереть следы любого другого возможного прикосновения. Но её человеческая часть, та, что была выдрессирована годами, совершенно цепенела перед оказанной честью. Страх спугнуть этот миг был сильнее любого инстинкта.
Энид сделала шаг, и пол скрипнул под её ногой, нарушая заколдованную тишину. Аддамс не пошевелилась, лишь тень от ресниц дрогнула на её бледных щёках. Она дышала ровно и практически неслышно, как труп. Но они обе знали — она жива, и помечает в своём мысленном списке абсолютно всё. Уэнсдей чувствовала каждый вздох за своей спиной, каждое движение, каждую мысль, промелькнувшую в светлой голове.
Энид медленно, будто приближаясь к дикому и пугливому созданию, поднесла гребень к чёрной реке волос. Первое прикосновение к шёлку заставило её сдержать стон. Это было за пределами чего бы то ни было. Под подушечками пальцев прядь ожила, затрепетала, перелилась. Она вонзила зубья гребня у самых корней, у кожи на затылке Уэнсдей, и та едва заметно вздрогнула — крошечная, почти не пойманная уступка.
Она повела гребень вниз.
Это всё-таки был ритуал. Медленный, гипнотический, невыносимо интимный. Каждый провод расчёски распутывал не просто волосы, а невидимые узлы между ними. Мягкий шелест наполнял комнату, становясь их единственным разговором. Синклер расчёсывала с благоговением, с яростью, с отчаянием. Словно пыталась за один вечер прочесть всю историю этой холодной, закрытой девушки, вплетенную в каждую прядь. Словно пыталась приручить саму ночь.
Её рука, та самая, что могла разорвать сталь, дрожала от неподдельного усилия — быть нежной. Сдерживать зверя, который требовал схватить, держать, кусать. Она видела, как на бледной коже Уэнсдей под её взглядом и прикосновением выступают мурашки. Видела, как расслабляются те самые мышцы, что всегда были готовы к атаке.
И Энид понимала. Аддамс не просто позволяла. Она принимала. Отдавала себя на растерзание этой нежности, этой жажде, которая исходила от блондинки волнами. Это была её форма капитуляции. Позволить себя обожествить. Позволить себя возжелать. Позволить другой понять, насколько та слаба перед её добровольной уязвимостью.
Она расчесывала эти чёрные локоны снова и снова, и с каждым движением петля желания и безумия затягивалась на её горле туже. Она погружалась глубже. И спасаться не хотела.
А Уэнсдей сидела неподвижно, её лицо было бесстрастным и прекрасным. Но в уголках её губ, скрытая от взгляда, таилась та самая улыбка победителя, сорвавшего самый ценный в мире приз — полную и безоговорочную власть над тем, кто сильнее любого зверя.
Рука, держащая гребень, на миг замерла. Сердце оборотня колотилось так, что, казалось, его эхо оглушит всю комнату. Инстинкт, яростный и неумолимый, требовал своего.
Прежде чем продолжить, её пальцы, будто сами по себе, выбрали одну прядь у самого виска Уэнсдей, ту, что была тоньше и нежнее остальных. Она приподняла её с благоговейной осторожностью, и затем, закрыв глаза, она невесомо, как пух, прикоснулась к шёлку губами. Таким образом, Энид дала себе сладостную передышку. Пока чары не спали, пока луна в облике брюнетки не свела с ума волка окончательно, и девушка не совершила чего-то необратимого — не обняла её так крепко, как может обнять зверь, не вдохнула её запах, не коснулась губами её шеи...
Но чужой аромат всё же ударил в ноздри, заставив сознание помутнеть. Это был не просто запах шампуня. Это был её запах. Хвоя после дождя, озон от грозы, разряжающейся в ночном небе, и под этим — холодный, чистый, неизменный дух камня. Свежесть могильной плиты, омытой ливнем, древней и незыблемой. Это был запах вечности и одиночества, и он сводил с ума.
Энид едва успела оторвать губы, как спереди раздался голос, ровный и бесстрастный, без единой ноты просьбы:
— Теперь заплети.
Сердце упало и взлетело одновременно. Разрешение касаться? Да. Но и приказ закончить, упрятать это сокровище обратно? Больно. Словно сказать голодному, что этот кусок пищи будет последним в его жизни.
Она медленно опустила гребень. Её пальцы, наконец-то, жадно и благоговейно погрузились в чёрную шёлковую мглу. Она впутала ладони в волосы, чувствуя, как прохладные пряди скользят между пальцами, словно живая вода. Это было мимолётное и пьянящее обладание.
И тогда, почти непроизвольно, сквозь кожу на кончиках её пальцев проступили острые, коготки. Не чтобы рвать или резать. Нет. Они стали всего лишь идеальным инструментом. Она повела ими ото лба к затылку, и тонкие стальные кончики безупречно разделили море волос на три идеально ровные, послушные секции. Когти слегка, почти призрачно, касались кожи Уэнсдей на её шее, на висках, на макушке, будто ледяные иголочки скользили по мрамору.
Её звериное зрение уловило то, что не заметил бы ни один смертный: крошечную, почти не существующую дрожь, пробежавшую по плечам Аддамс. Не от боли. От чего-то другого. Её кожа была покрыта легкими пупырышками, а дыхание на мгновение сбилось с идеального, ровного ритма. Она чувствовала каждое опасное, хищное прикосновение.
Мысль о двух надоевших тугих косах вызывала тихое рычание где-то глубоко внутри. Ей хотелось оставить всё, как есть — прекрасную свободу. Но ослушаться её… эта мысль пугала. Вместо этого её пальцы, вооружённые когтями и нежностью, начали работу, сплетая не две привычные косы, а одну. Широкую, мягкую, элегантную. Косу, достойную её богини. Каждый перехват был медитацией, каждое движение – запечатлённым в памяти мгновением.
И вот остался последний отрезок. Чёрная резинка обвила кончик косы. Пальцы сделали решающее движение, перекрутив её в последний раз.
Всё было кончено.
Руки беспомощно опустились вдоль тела. Внутри воцарилась ледяная, оглушительная пустота. Смысл её существования в эти несколько минут был в самом процессе, в праве прикасаться. Теперь этого права её лишили. Она стояла сзади, глядя на свою работу, на эту прекрасную косу, и ненавидела её. Ненавидела за то, что она закончена.
Тишина повисла тяжёлым покрывалом. Синклер боялась пошевелиться, боялась, что сейчас Уэнсдей встанет, и всё вернётся на круги своя.
Но Аддамс не двинулась. Она лишь медленно открыла глаза. Холодная рука поднялась и погладила новоиспечённую причёску. Прочувствовав каждую заботливо созданную петельку, Уэнсдей перекинула её вперёд и повернула голову, поймав потерянный голубой взгляд.
— Неплохо, — произнесла она, и в её голосе впервые зазвучала едва уловимая, тяжёлая и тёмная нота удовлетворения.
И этот взгляд, и этот голос, и эта чёртова косичка стали последней каплей. Все преграды, сдерживающие внутреннюю бурю Энид, рухнули разом.
Её начала бить мелкая, неконтролируемая дрожь, будто от лютого холода, хотя в комнате было тепло. Воздух вырывался из лёгких слишком громко. Она пыталась сдержать поток, закусив губу до крови, но это не помогало. Слёзы, жгучие и предательские, выступили на глазах, застилая взор. Она отчаянно моргала, пытаясь их стряхнуть, спрятать, но одна упрямая капля выкатилась и скатилась по щеке, оставляя за собой горячий след.
Синклер ждала насмешки.
Но насмешки не последовало.
Уэнсдей наблюдала за этой тихой истерикой с тем же отстранённым и оценивающим взглядом, с каким изучала запутанные и сложные дела. Её взгляд скользнул по дрожащим рукам, по мечущимися глазам, по мокрому следу на щеке. И в её мыслях что-то проявилось. Не жалость. Никогда не жалость. Но понимание всей полноты своей победы.
Она медленно, не отрывая взгляда от неё, поднялась со стула. Её движения были плавными и безмятежными, словно она и не была причиной этого маленького апокалипсиса. И теперь они стояли лицом к лицу, а чёрная коса лежала на её плече, как ручная змея.
«Ты вся трясёшься», — констатировала Аддамс, и её голос был низким, почти ласковым, что было в тысячу раз страшнее любого монстра, с которым им приходилось сражаться. Она протянула руку и кончиком пальца, холодным, как мрамор, коснулась мокрой щеки, смахнув след предательской слезы. Прикосновение было быстрым и точным, как удар скальпеля: «Успокойся».
И затем, отведя взгляд, будто делая незначительное предложение, Уэнсдей добавила: «Ложись спать. Здесь. Твоё вечное ворочание и сопение сегодня не помешают».
Она произнесла это с обычной своей презрительной интонацией, но смысл был ясен. Это не было утешением. Это было закреплением права собственности.
И Энид, всё ещё дрожа, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, могла только кивнуть, не в силах вымолвить ни слова. Потому что это было одновременно и адом, и раем. Потому что её зверь внутри затих, убаюканный этим разрешением остаться, и теперь лишь тихо скулил от переизбытка чувств, уткнувшись мордой в лапы.
И она, вся дрожа от осознания собственной наглости, переступила через невидимую границу. Она скользнула под прохладное чёрное одеяло, пространство между их телами стало раскалённым и звенящим.
Сердце колотилось где-то в горле, угрожая вырваться наружу. И она была готова пойти на акт чистейшего безумия. Она готовилась к ледяному отпору, к взгляду, который может убить, к концу всего.
Но остановиться уже не могла.
Медленно, давая соседке каждую секунду для отказа, Энид приблизилась к неподвижной, прямой как струна, спине. И затем, набравшись духу, обвила руками её талию. Она была удивительно хрупкой. И тогда, закрыв глаза, она уткнулась лицом в часть мягчайшей косы в той самой точке, где шея встречается с плечом, жадно поглощая опьяняющий аромат хвои, дождя и вечного камня.
И замерла. Готовая быть отшвырнутой. Готовая к презрению.
Две секунды тишины показались вечностью. Её собственное тело пылало, как раскалённая печь, в то время как спина перед ней оставалась холодной и непроницаемой, как мраморная плита.
А потом случилось невозможное.
Тело в ее объятиях не оттолкнуло её, вместо этого оно… сдалось. С едва слышным выдохом, уловимом скорее руками оборотня, чем ушами, Уэнсдей откинулась назад. Её спина вжалась в горячую грудь Энид, а изогнутые, холодные ступни нашли её обжигающе горячие голени.
Это не было объятием. Это было безмолвным, но абсолютным принятием.
И это сдавливало горло сильнее любого громкого торжества. Синклер лежала, не смея дышать, обнимая самое ценное существо в своей жизни, чувствуя, как холод постепенно тает под натиском её жара. И в тишине комнаты теперь билось не одно, а два сердца, отчаянно выстукивающих новый, общий ритм.
***
Прошло несколько недель, за которые вокруг их странной связи был выстроен целый свод правил. И самым священным из них стало право прикасаться к волосам Уэнсдей Аддамс.
Комната была погружена в вечерний полумрак. Уэнсдей сидела на своём стуле, прямая и незыблемая, как всегда. Но сегодня на её рабочем столе лежал не только гребень, рядом с ним, на бархатной тряпице, лежали несколько алых роз. Их лепестки, тёмно-красные, как запёкшаяся кровь, были идеальны, без единого изъяна. Они пахли не летом и не садом. Их аромат был густым, пряным, почти пудровым, с горьковатой пыльной ноткой, похожей на запах старинного парфюма.
Когда Энид увидела в оранжерее эти дикие и никем не виданные цветы, то в её голове сразу появился образ соседки, её вороньих волос, по которым плыли бы эти невообразимой красоты бутоны. И теперь её когти, острые и точные, аккуратно обрезали каждый шип, чтобы ничто не могло поранить кожу её дорогой брюнетки.
Уэнсдей молчала, пока её оборотень готовит украшения. Её лицо было привычной маской бесстрастия, но в глубине чёрных глаз таилось любопытство — холодная, хищная искра.
Пальцы, помнящие каждую прядь, снова погрузились в прохладную шёлковую мглу. Энид расчёсывала их, и каждый взмах гребня отдавался в ней эхом того первого, самого трепетного раза. Всё было так же: тишина, наполненная шелестом, напряжённая спина Аддамс, её ровное дыхание. Но всё же сейчас всё было иначе. Теперь в прикосновениях не было прежней робости, только выстраданное, добытое в борьбе право.
Затем она взяла первую розу. Её стебель был гибким и влажным. Она вплела его у самого виска, в самую гущу чёрных волос. Алый лепесток, бархатный и живой, жгуче контрастировал с мертвенной бледностью её кожи и угольной чернотой прядей. Она взяла вторую, вплетая её чуть ниже.
Её когти работали с ювелирной точностью, разделяя волосы, прокладывая путь для хрупких стеблей. Она вплетала их в основу будущей косы, и окровавленные алые вспышки расцветали в ночи её волос.
Энид восхищалась, ещё сильнее, чем в первый раз. Она соединяла свою дикую, опасную сущность, принёсшую эти цветы, с ледяным, неприступным совершенством Уэнсдей. И из этого союза рождалось нечто новое, пугающее и прекрасное. Брюнетка с её распущенными волосами была луной. Аддамс с алыми розами в волосах была луной, предвещающей кровавую жатву.
Богиня войны и тихой мести.
Она заплела косу — не тугую и строгую, а свободную, чтобы не помять хрупкие цветы. И когда последняя роза была закреплена, а работа окончена, Энид опустила руки.
Уэнсдей медленно провела пальцами по ближайшему лепестку, ощущая его бархатистую текстуру. «Дикость», — произнесла она беззвучно, лишь движением губ.
И в этом слове не было осуждения. Было тёмное, бездонное удовольствие. Она позволила украсить себя трофеем. И в этом жесте была победа для них обеих.
Тишина, последовавшая за беззвучным признанием, была подобна густому, тягучему нектару, наполнявшему пространство между ними сладким и дурманящим смыслом. В бархатной черноте волос Уэнсдей полыхали, подобно застывшим каплям старого вина, лепестки роз. Затем она вместо того, чтобы отвернуться в привычном холодном пренебрежении, заканчивая их совместный ритуал, беззвучной поступью направилась к высокому, резному комоду из тёмного дерева — хранителю её немногих, но безупречно избранных сокровищ. Легкий щелчок бронзовой ручки, едва слышный скрип дерева, шелест, и ящик вновь закрылся, унося в себе её тайны. Правую руку, в которой Аддамс сжимала некий предмет, тщательно скрытый от любопытных глаз, убрала за спину.
И с этой пока что тайной она вернулась к оборотню. Приблизилась так близко, что тонкий аромат её кожи смешался с тёплым, сладковатым дыханием подруги. Ей пришлось поднять голову, увенчанную кровавым венцом, но это физическое превосходство лишь подчеркивало различность их сил: её власть была не в росте, а в неизменной, сконцентрированной силе воли, острой и точной, как отточенный клинок.
Кончики её удивительно холодных пальцев свободной руки с призрачной, едва ощутимой нежностью коснулись виска подруги. Там, из короткой блекло-пшеничной гривы выбивалась непокорная прядь, кончики которой были подкрашены в легкомысленные, но милые оттенки лазури и розового шиповника. С безмолвным трепетом, в котором читалось глубочайшее признание и странная нежность, Уэнсдей отвела эту мягкую прядку, уложив её за ухо.
Это движение, простое и в то же время невероятно откровенное, обнажило всю левую скулу и часть линии изящной челюсти оборотня. И там, на тонкой, фарфоровой коже, проступала память о прошлом — несколько длинных серебристо-розовых линий изящно тянулись к виску. Шрамы. Они не были грубыми или уродливыми, напротив, они походили на причудливый узор. Следы, оставленные не в безрассудной драке, а в яростном, жертвенном порыве, когда это нежное с виду создание, с глазами цвета летнего неба, стало живым щитом, приняв на себя удар, предназначенный Аддамс. Уэнсдей знала. Она помнила ту ночь, тот металлический запах крови, смешанный с низким рыком ярости, и то, как это хрупкое тело, обычно такое мягкое и податливое, вдруг стало прочным щитом, чтобы защитить её.
И сейчас её чёрные, бездонные зрачки, обычно столь равнодушные и оценивающие, застыли, прикованные к этим отметинам. В них не было и тени отвращения или снисходительной жалости. Напротив, в их глубине разгорался странный огонь чистого, безмолвного, обжигающего своей силой восхищения. Она изучала каждую линию, каждый изгиб, словно вчитываясь в строки священного текста, повествующего о преданности и отваге.
Её взгляд скользнул по всему облику подруги: по мягким, округлым, по-детски трогательным чертам лица, обрамлённого короткими, пушистыми волосами, по большим, сияющим глазам, в которых небесная лазурь отливала глубокой васильковой синью, по высокой, но утончённой, женственной фигуре, скрытой под слоями ярких, мягких тканей, столь контрастировавших с её собственной аскетичной, строгой эстетикой. Она видела нежную, цветущую красоту, обманчиво хрупкую оболочку, в которой таилась разрушительная сила.
И в этом немом созерцании, в этом призрачном прикосновении, заключалось большое признание. Будто оно говорило:
— Я вижу тебя. Вижу твои раны, принятые за меня. Вижу твою силу, сокрытую под этой нежностью. И ты прекрасна.
Этот миг немого диалога, пронзительного в своей откровенности, казалось, мог длиться вечно, но Уэнсдей положила ему конец. Ее губы, бледные и идеально очерченные, приоткрылись, и голос, как предрассветный туман, нарушил заворожённую тишину:
— Закрой глаза.
И последовала незамедлительная реакция. Из груди оборотня вырвался тихий, сдавленный звук, нечто среднее между вздохом и самым жалобным, преданным подвыванием побеждённого зверя. Длинные, влажные ресницы, отбрасывающие тени на фарфоровые щёки, трепетно сомкнулись, полностью скрыв бездонную лазурь её глаз. Она замерла, вся превратившись в ожидание, абсолютно покорная и беззащитная перед той, кому безоговорочно доверяла.
Только теперь Уэнсдей медленно, с торжественной грацией, вынесла вперёд руку, до сих пор скрывавшуюся за спиной. В её длинных, тонких пальцах покоился бутон. Но не алый, подобный тем, что украшали её собственные волосы, а абсолютно чёрный. Он был темнее самой тёмной ночи, бархатистый и живой, с лепестками, плотно сомкнутыми в тугой, идеальный конус. Он казался выкованным из теней и тишины, а аромат был подобен опьяняющему парфюму, сотканному из роскоши и лёгкой декадентской испорченности.
С тем же безмолвным откровением, с каким она разглядывала её шрамы, Уэнсдей приблизила чёрную розу к лицу Энид. Холодные, гладкие лепестки коснулись горячей кожи, заставив девушку вздрогнуть, но не отстраниться. Ловкие, уверенные пальцы Аддамс, привыкшие к точности, аккуратно вплели короткий, лишённый шипов стебель в мягкие локоны. Она закрепила его так искусно, что казалось, этот мрачный цветок всегда был частью облика девушки — странным, трагичным и прекрасным украшением.
— Теперь смотри, — повелел всё тот же тихий, властный голос.
Веки Энид медленно поднялись, открывая глаза, полные немого вопроса. И этот вопрос незамедлительно нашёл ответ в отражении, стоило ей только повернуть голову в сторону своего цветастого и завешенного разными вещичками зеркала.
Контраст был потрясающим, почти пугающим в своей символичности. Мягкая, светлая, женственная красота с её радостными разноцветными прядками была отмечена этим знаком таинственной, траурной, всепоглощающей страсти. Это было клеймо Уэнсдей Аддамс.
И в глубине её лазурных глаз, широко распахнутых от изумления, вспыхнула бесконечная, всепоглощающая нежность. Это был самый сокровенный подарок, который она когда-либо получала.
— Будто в моём сиянии нашла приют твоя тихая ночь, а в твоей бездне расцвёл мой алый закат.
Уэнсдей с ощутимым нажимом на девичье плечо, развернула оборотня обратно.
— Для тебя это слишком? — её голос был тише шелеста лепестков, но каждое слово падало, как капля в бездонный колодец.
Ее взгляд был прикован к оборотню, изучая малейшую реакцию. Аддамс видела, как по её телу пробежала сокрушительная дрожь, как губы её, мягкие и чуть приоткрытые, задрожали, пытаясь сформировать неслышное «никогда».
И в тишине комнаты теперь витал не просто запах цветов. Витало понимание. И это понимание висело в воздухе густым, дурманящим облаком, слаще любого признания, страшнее любой угрозы. Они стояли, соединённые невидимыми нитями доверия, обожания и чего-то большего, что не имело имени.
— Он не увянет, — прошептала Уэнсдей. — Он будет цвести здесь столько, сколько я захочу. Потому, что это — моя воля. И твоя ноша.
В ответ из груди оборотня вырвался ещё один тихий, преданный вздох, на сей раз больше похожий на счастливый стон. Её большие голубые глаза, сияющие влагой от переполнявших её чувств, были прикованы к девушке напротив, словно ища в нем подтверждения, что это не сон. Энид инстинктивно, почти незаметно, наклонила голову и сильнее прижалась к её лбу, как щенок, ищущий ласки, принимая и дар, и бремя.
Уэнсдей позволила этому жесту длиться ещё несколько мгновений, а затем сама сделала последний шаг, сократив оставшееся между ними расстояние, и её губы, холодные и меткие, коснулись губ Синклер в безмолвном, стремительном поцелуе, который длился всего мгновение, но успел вобрать в себя все чувства брюнетки, что та пыталась сдерживать все эти долгие недели.
После чего она развернулась и растворилась в полумраке комнаты, оставив Энид одну с пылающими губами и чёрной розой в волосах, навсегда отмеченную таинственной, всепоглощающей любовью Уэнсдей.
Конец