Вперед-назад.
За дверью слышится рокот занявшегося празднества и усталое ржание лошадей.
Вперед-назад.
Гадко стонут половицы, грубо шуршит тюфяк.
Вперед-назад.
Липкие, торопливые хлопки эхом, словно детские мячи из потертой кожи, отскакивают от стен. Задранная пестрая юбка безвольно дёргается в такт настойчивым толчкам.
За окном жар и полымя, за окном стоны и всхлипы, за окном вой и лай, и кашель задыхающегося кровью скота, уготовленного на заклание истомившимся желудкам сегодняшнего победителя.
Внутри темно и душно. И я сейчас совсем не о ветхом доме в небольшом селе посреди понурой тайги.
—Что, смотришь, Рин? Отчего же ты так холоден и глядишь себе под ноги, когда прямо перед тобой приветливо отворил свои двери храм земных наслаждений?
—Спасибо, месье Жермен, Вы как всегда… Заботливы. — Я улыбнулась.
—Разрежь-ка ее кафтан, дорогуша. Уж больно она хороша.
Я подошла и присела позади её головы, вынув засапожник. Юная Амальтея отчаянно обхватила руками плечи в жалкой попытке защититься от нахальства разнузданной похоти, но сильные руки капитана Бенуа незамедлительно смогли исправить это праздное (теперь уже) недоразумение.
Я аккуратно, мелкими движениями (чтобы не повредить её горло) разрезала плотный ворот и плавно повела лезвием книзу. Девушка гордо жмурилась, но не смогла сдержать слез и отвернулась. Мое сердце сжалось, и на мгновение мне захотелось всадить нож в шею своего спасителя, а не насильно раздевать поруганную русскую девку. Мне захотелось спрятать её где-нибудь, где до нее не доберется солдатье, когда Бенуа закончит. Захотелось вернуться назад во времени, оказаться рядом, зажать ей рот, когда половица предательски скрипнет над её головой, и бедняжка выдаст своё укромное убежище в подполе криком. Черт бы её побрал!
Жермен нетерпеливо откинул лохмотья, и его брови тотчас восхищенно вскинулись.
—Я завидую их мужчинам… —Он улыбнулся, как пьяный, нежно обвел руками её талию и стиснул руками пухлые, мягкие груди. Сжал одну из них, вобрал в рот аккуратный розовый сосок, затем оторвался, поигрался с ним языком, а по второму легонько щелкнул пальцем, сжал и его. Затем свел обе груди и уткнулся в них лицом, облизывая и прикусывая тонкую чувствительную кожу, после чего продолжил насиловать её с куда более ощутимым удовольствием.
Я вдруг подумала, что на её месте могла быть Августина, и меня почти мгновенно вывернуло в какой-то казан. Бенуа это аппетита не испортило.
Вперед-назад.
—О, я Вас умоляю, дорогой мой, победителей не судят. — Со смешком донеслось с тахты.
Умоляю, хватит. Хватит нянчиться со мной… Человек, который стоит и смотрит на свершающийся грех, жестокий, дикий, грязный, не заслуживает такой доброты и заботы… Хватит. Жермен не понимает, но его поддержка толкает меня в петлю. Или спасает. Я сама уже не понимаю, почему так. Что со мной? Почему я такая? Даже доброту принять нормально не могу, вечно строю из себя жертву. Но я не жертва, я...
Я горю. Мое лицо горит так сильно, что нос болит. Словно пьяная, я опираюсь на стол. Горит под ногтями. Что происходит?
Усталое Солнце падало в рыхлый таежный снег, хрипло вскрикивали вороны.
Вперед-назад.
Жаль ли мне ее? Жаль! ЖАЛЬ! Да что с того? Голодные волки не виноваты в том, что пастырь бросил свою скотину на произвол судьбы в глубоком лесу.
Будь, что будет.
Вперёд назад.
—Накинь-ка ей ремень на шею.
Мое сердце упало. Я закусила губу до крови, ударила себя каблуком сапога по ноге. И достала ремень. Сейчас я могу лишь быть полезной человеку, который меня спас. Принял такой, какая я есть. Дал веру в завтрашний день. У меня нет ничего кроме этого человека и его доброты. Которую я ненавижу. В которой я нуждаюсь. В ореоле которой Я СЕБЯ НЕНАВИЖУ! БЕЗ КОТОРОЙ Я ЖИТЬ НЕ МОГУ. БОЛЬНАЯ, ТРУСЛИВАЯ, ЖАЛКАЯ ДУРА! Я!
А эта девушка, быть может, первая бы бросила в меня камень, будь у нее такая возможность. Как бы она вообще поступила на моем месте? Может, зря все эти метания и сочувствие? Может, Бенуа просто знает лучше меня, что нужно делать, поэтому и берет бесстыдно то, что дает сегодняшний день?
Вперед-назад.
Здесь жар и копоть, здесь гарь и боль, и отчаяние, тонущее в реках безумств.
А там, далеко в зеленых лесах Жеводана — она.
Её золотые кудри струятся по плечам цвета молодых лун над Алье и Шапору. А глаза… Как у кошки. Уверена, если Папа Римский не лгал, и те пески правда текли молоком и медом — они были цвета твоих глаз.
Я всегда наблюдала за тобой. Всегда, всегда, всегда, каждый чертов день.
Вот тебе двенадцать, ты стираешь в холодной реке простыни, время от времени отогревая руки дыханием, и представить себе не можешь, насколько сильно бьется мое сердце от желания подойти, взять твои руки в свои ладони, согреть их дыханием, засунуть их под рубаху, отогревая окончательно. Закончить за тебя стирку, отдав тебе теплую одежду, и проводить домой, неся корзину с бельем.
Но по какой-то отвратительной случайности я родилась девочкой. И этого у нас никогда не случится. Сколько бы я не представляла этого в мечтах, сколько бы не молила об этом Господа перед сном. Старый дуб благосклонно позволяет укрыться в его ветвях, и я пользуюсь этой щедростью без стеснения, я всегда, каждый раз наблюдала за тем, как ты склоняешься к воде с этого скользкого мостика. А потом, как холода ушли, я убежала ночью из дома и починила его. Тогда-то отец все понял.
Вперед-назад.
Пятнадцать. Голос из высокого и детского становится бархатным, обретает мягкость. Губы наливаются полнотой, а под платьем угадываются очертания созревающей женственности. Мне трудно дышать, когда случается проходить мимо твоего дома, и я не могу унять беспощадный жар в груди, если ты оказываешься близко.
Вперед-назад.
Семнадцать. Мы не говорили ни разу. Нескладная, высокая, с широкими плечами и грубым голосом — я. Хмурая, уставшая, осунувшаяся за годы этой горькой муки, молчаливая, сторонящаяся и мужчин, и женщин. Ты — Августина де Берри, сияющая мечта ретивых юнцов, к которой сватаются подмастерья, солдатье, сыновья местных купцов и офицеров средней руки. На тебя заглядываются, тебя приглашают на охоту и танцы, под твоими окнами, чередой желающих увидеть, тебя вытоптана трава. Тебе давно пора замуж.
-
А я, кажется, я начинаю терять рассудок и путаться в днях, наблюдая этот любовный хоровод и предчувствуя невиданных масштабов горе. А может лучше и так. Выйди замуж, чтобы моя надежда наконец погибла. Чтобы на моей любви был поставлен твердый крест, и я не мучилась каждую ночь мечтами и вопросами «А если бы…». Освободи меня. Или дай мне шанс. Я больше не могу.
Отдельно я горжусь тем, что никто не догадался (кроме отца), никто не посмел унизить насмешками мою к тебе любовь и твой непорочный образ, неотступно ведущий меня день ото дня по местам, где ты бываешь. Я просто хочу вдохнуть того же воздуха. Пройти теми же дорогами. Это все, что у меня есть, и я клянусь, не потребую от судьбы большего. Не оскорблю, не заклеймлю тебя этой неправильной, порочной любовью.
Вперед-назад.
Двадцать. Не могу есть. Не могу спать. Не помню лица матери. Единственная отрада — это Ноэль — черная арабская кобыла, выменянная отцом на шесть коров у приезжего торговца на поскотине по случаю моего двадцатилетия. Забота о ней правда немного меня утешила. В груди болит меньше, когда есть тот, кто может благодарно принять весь океан нерастраченной нежности.
Он без стеснения вдавливал русскую в тюфяк и пыхтел.
Теплая июльская ночь, я застаю тебя при Луне, на опушке и, немного растерявшись, хочу окликнуть, но тут же осекаюсь. Потому что быстро понимаю, зачем ты можешь быть здесь. Единственно зачем. Внизу живота все скручивается в тугой комок боли, я падаю на колени и закусываю рукав, когда из чащи показывается сын местного бронника.
Крепко прижимает тебя за талию и припадает к губам.
Все внутри разом и оглушительно рухнуло в пропасть. А затем разбилось на мелкие осколки.
Я не помню, как добралась домой, и почти сразу у меня случился жар, не отступавший несколько дней.
Все думали, что это лихорадка, и потому ко мне никого не пускали до прихода местного доктора, господина де Берри. Который, по несчастью, приходился моей любимой, моей болезненно, невыносимо-любимой Августине отцом.
—Мне очень жаль тебя, Рин. Я ведь давно вижу, как ты смотришь на нее, и, признаюсь честно, у меня самого разрывается сердце. Будь ты юношей, я бы без колебаний отдал её за тебя. И никогда не сомневался, что она в надежных руках. Я же когда был моложе, тоже безответно любил. И знаю, что это за боль. Нескончаемая и страшная. Вот она улыбнулась, и ты паришь, в мечтах предлагая ей всего себя: руку, сердце, честь. А вот она взяла под локоть другого, и все это обрушилось тебе на голову камнепадом горечи, тоски и стыда за себя и свои нелепые фантазии.
Я нахмурилась.
—Грядет великая война, Рин. По всем провинциям вот-вот начнется рекрутский набор, и в Жеводане этим займется мой старый друг, месье Бенуа.
Он поднял руку, чтобы остановить меня, заметив, что я собралась запротестовать.
—Лучшее лекарство — это сменить обстановку. Я порекомендую тебя ему в качестве секретаря. Ты высокая, и, прости уж, не совсем похожа на те юные, распускающиеся в садах Менда цветы, что влекут за собой взоры и дурманят головы — месье де Берри напряженно откашлялся, он привык обращаться с женщинами обходительно, но сейчас чувствовал, что некоторая строгость уместна, и, более того, необходима для убедительности, — Поэтому все, что нужно — остричь волосы и говорить поменьше. А дальше он о тебе позаботится.
—Терпеть не могу наполеонистов... — Я осклабилась.
—Останешься — и я за твое благополучие не ручаюсь. К тому же, Августине давно пора замуж... Мы тянули с этим, чтобы ты не взяла грех на душу и не набросила на шею петлю. Августина чрезвычайно хрупкое создание. Представь, какого ей будет жить зная, что иногда нужно просто быть счастливой, чтобы кого-нибудь убить? Представь, как она будет думать, что именно на ней лежит вина за твою смерть и чахнуть день ото дня.
Он достал трубку и задумчиво закурил.
—А ты? Ты сможешь на это смотреть? На то, как она становится матерью, на то, как с ней рядом счастливый супруг, то и дело протягивает руку, чтобы помочь спуститься из кареты или преодолеть подъем. Нет, не сможешь. Даже единственное такое событие, свидетелем которого ты станешь — все равно, что выстрел голову. Мы все ведь только из-за этого медлили. Что нам было с тобой делать? Подкупить кого-нибудь, чтобы тебя забили насмерть? Ты и так всю жизнь мучилась. Отправить тебя подальше отсюда учиться? Мы с твоим отцом пытались. Ты сбегаешь. Как бы тебя не били, как бы не запирали. Отправить тебя в монастырь? Ты сбегаешь, и никакие розги тебе не учение. И я... Откровенно говоря, я боюсь за дочь. И за тебя. Не то, чтобы я... Относился плохо к тебе самой, нет. Но ты однажды сорвешься. Поэтому лучше тебе быть подальше отсюда с этой пороховой бочкой... Если быть честным. Ты очень хорошая девочка. И мне тебя искренне жаль. Но ничего поделать нельзя. Никогда не будет так, как ты хочешь, понимаешь?
Он откашлялся.
—С твоим характером рекомендовать тебя на какую-то работу в город, где и жизнь, и время, и люди совсем другие — это послать тебя на пытку ещё большую, в некоторой степени, чем сейчас. Ты ведь нелюдимая. Молчунья. Дикарка. (Он говорил эти слова отрывисто, с болью в голосе.)
Тем более, и не денется никуда твоя любовь, а только ещё сильнее окрепнет на расстоянии. Да и ты наверняка, истосковавшись, будешь искать поводы вернуться. И никакие бумажки и обязательства тебя не удержат. Поэтому тебе лучше оказаться далеко-далеко. Это быть может спасет и доброе имя твоей семьи, и сердце, а может и жизнь моей дочери. И твою тоже.
Я колебалась, по-прежнему считая затею безумной.
—Не дай мне взять грех на душу… Тяжесть прошлых и без того велика. Но если дело касается благополучия моей семьи, то рука не дрогнет, уж будь уверена.
Он поднял и посмотрел на свет через стекло шприца, выпуская через иглу прозрачные пузырьки.
Господин де Берри не ожидал, что больше, чем чего-либо, я желаю смерти. Потому что уже ни во что не верю. Ни в Бога, ни в Черта. Первый меня не слышит, а второй мучает авансом без греха, так что я вправе выбрать себе любой и беззастенчиво его совершить. Справедливости в жизни все равно нет. В Аду для меня не будет ничего принципиально нового.
Я бросилась на врача, вырвала шприц и вколола через ткань себе в
А гость лишь рассмеялся. Внутри была кипяченая вода… Чертов бес решил взять меня на испуг.
—Я уверен, что ты прославишь свое имя там, в снегах дикой России. А Августина наверняка не раз прочтет о тебе с большим интересом.
Эх... Пришлось согласиться. Хотя позднее я узнала, что нет на войне никакой славы. Люди, которые друг друга не знают, и при других обстоятельствах могли бы быть связаны узами дружбы, торговых или семейных дел, встречаются где-нибудь, калечат друг друга, убивают, не имея на то никакой личной причины, а потом расползаются в разные стороны, бросая павших и раненных на волю палящего солнца, ночного холода, жажды и голода, воронья, медведей, волков, рысей и диких собак. И никто о них не вспоминает и не вспомнит. Пошлют сухое письмо родственникам в недра растревоженной страны, да и забудут окончательно. Что те, что другие. Только мать с отцом и будут помнить. Зачем все это? И вот это они зовут войной? А убийство себе подобных — воинской доблестью? Какая низость. Это так они покрывают себя славой? Если да, то они мне не нужны.
За что идет война? Здесь, среди солдатья, этого не понять. Сегодня за императора и какой-то кусок земли. Завтра за императора и другой кусок земли. Но что это меняет? Зачем им умирать? Да они сказать ничего не могут кроме глупостей о долге мужчины, чести воина и прочей чуши.
Настоящие перемены свершаются для тех, кто там, наверху. А тут вернешься из армии, и так же будешь землю пахать, скот пасти, полезешь в шахту или отправишься на завод. Это, если победить. А если проиграть? Все станет только хуже.
Война — это дерьмо собак. Грязная ложь и все, что о ней потом говорят — тоже ложь. Постыдная, паскудная, отвратительная ложь. Нет здесь славы. Здесь орден на груди — отнятая жизнь или помощь в этом. А награда за жестокость — возможность порождать ещё большую жестокость. Лучше бы он убил меня… Старик ле Берри. А не просто пытался напугать.
"Боже милостивый... Неужели мой грех настолько велик? Ответь хотя бы, в чем он заключается? Почему со мной происходит все это?"
Толчки достигли своего апогея, он прижался к ней всем телом и беспомощно, отрывисто вздрогнул несколько раз.
Затем, угловато, удовлетворенно поднявшись, начал приводить себя в порядок.
—Ну, голубушка, очаровательны, очаровательны эти русские.
Захмелев от нахлынувшего, острого, перетекающего в мягкое, удовлетворения, он, слегка покачиваясь, вышел, лукаво мне подмигнув.
—Веселись, дорогой! Этой ночью можно все! Как закончишь, приходи в дом главы, нам предстоит долгая и сладкая ночь. А она, смею заметить, только началась.
Вместе с тем, он, притворив за собой дверь, вышел. К нему быстро вернулась его обычная уверенная грация, и движения больше не были такими небрежными и отрывистыми.
Я обошла распластанную на тюфяке девушку и присела сбоку, положив ей голову на живот.
—Как тебя зовут?..
Она ничего не ответила, немигающим взглядом уставившись в потолок. Я прислушалась, и не обнаружила никаких признаков или хотя бы намеков на слабое биение сердца.
Прикрываю глаза и беру её за руку, переплетаясь пальцами.
—Прости…
Она остывает, а я держу её за руку и рассказываю, как бы мы поехали во Францию, а перед этим в Европу, какие там зеленые луга, горы, быстрые реки, какие блюда, какие вина…
А за окном начался снегопад, и солдаты, смеясь и покачиваясь, разбредаются под крыши домов и в сараи, туда, где уже не слышны отчаянные женские крики и мольбы, но ещё ничего не кончено. Под котлами трещат поленья, снег заметает недвижимых. Глава деревни мерно покачивается у дорожного столба, выронив опухший язык изо рта.
Ночь вступала в свои права, готовая укрыть в своем лоне любые мерзости, которым уготовано случиться.
Конец